— Бэ! — сказал Фомкин. — Амур-то у нас, сам видишь, вон он какой!.. Это тебе не кран водопроводный или, к примеру, арык.
…Лодка стремительно приближалась к следующему лобастому мысу, впереди по курсу был еще один крутой поворот и за ним — новая амурская даль.
РОДНЫЕ БЕРЕГА
Рассказ
Ушли они по этой дороге из родной деревни совсем молодыми, чуть ли не сразу после свадьбы, а возвращались…
Дорога за это время нисколько не изменилась: была она такая же рыжая на суглинках, и цвели, как и в пору их молодости, по обочинам лопушистые подорожники и синие, присыпанные пылью цветы. И дорога, как тогда, давным-давно, неторопливо вилась по безлесым полям, изредка сутулясь на невзрачных вятских пригорках.
А вот речка Шошма, кажется, обмелела… И когда Дымов наконец издали увидел то самое улово, где он, бывало, парнишкой удачливо таскал на удочку окуней, в груди у него заныло и кадык перехватило спазмой. Дымов сглотнул слюну и, унимая горькую дрожь сухих губ, глухо заметил:
— Захудала-то как… Гляди-ко ты… Мать, ты видишь, что сделалось?
— Захудала? Да она — Шошма-то, во все дни такая была!.. Помню, девками сарафаны приподнимем и пошли на другой берег.
— Так это разве здесь? Вы повыше, где брод, переходили… Нет, мать… все-таки захудала Шошма… — повторил он, жадно глядя в роздымь плесов.
— Заладил свое: захудала да захудала, а в голову того не возьмешь, что это после Амура так видится, — сказала, жена, мелко семеня за мужем и прикрывая худой ладонью выцветшие, белесые глаза.
Смолоду, после деревни, вся жизнь прошла у них на Амуре, а вот эту речушку своего детства видел Дымов лишь во снах, да и то все реже и реже: с годами забывалось, и еще — в последнее время стал круто стареть, приходил с работы слишком усталым, поэтому было не до снов. Добрую половину заводского стажа выработал он на клепке судовых корпусов — высоких, в пятиэтажный дом, и длиною в добрый стадион, — а когда на замену заклепкам сварка пришла, стал рубщиком по металлу. Переучиваться шибко не пришлось: принцип работы с пневмозубилом почти такой же, как и с пневматическим молотом. Оба инструмента схожи в деле и по своему громоподобному бою. Словом, был Дымов «глухарем», им и остался: так в заводских доках прозывали и клепальщиков и рубщиков. Он и в самом деле давно уже не слышал ни комариного писка, ни посвиста бекасов, когда выбирался с ружьишком на озера, но разговор — говорила жена или кто другой — понимал хорошо по движению губ, и многие не сразу замечали его глухоту.
Клепал он, клепал день за днем корпуса — не один, конечно: океанские суда в одиночку не поднять; рубщиком несколько лет проработал и — елки же палки! — не заметил, как черта пенсионная объявилась. Уходить с завода не хотелось. Начальство цеховое в положение вошло: с пониманием, значит, люди — оставили в доках, но, правда, не на стапелях, а в инструментальной кладовой. И вот теперь рабочие ему марки алюминиевые в окошко подают, а он им то кувалду, то ключ раздвижной, а то и пневмозубило вручает. И когда берет со стеллажа это самое пневмозубило, похожее на шахтерский отбойник, чтобы отдать через окошечко какому-нибудь молодому парню, вот тут-то сердце нет-нет да и ёкнет. А то удивление охватит: как это он раньше по целым сменам такую тяжесть в руках без устали держал?! И не просто держал, а врубался им, и не в уголек, а в упругую, толщиною в ладонь, сталь…
…Много лет прожил Дымов на Амуре, в Комсомольске, но перед тем как стать клепальщиком и рубщиком, долго корчевал тайгу, рыл в мерзлоте котлованы под дома и цехи, строил завод. Тогда он был молод, а жена — и того более, поэтому и тайга, и котлованы, и завод — все было по плечу. Однако и у него, и у Дарьи повыпадали от цинги зубы, так что пришлось вставлять новые, казенные. Но дети, а их было семеро, цингой уже не страдали, поскольку родились все на Амуре. Да и жизнь полегче пошла. В общем, все постепенно пообвыклись. Единственное, что долго лежало будто груз на плечах, так это тревожное ощущение края земли: бывает такое, когда, к примеру, стоишь у обрыва. Далеко все-таки увезли поезда Дымова и Дарью, десять дней бежали с запада на восток, останавливаясь лишь на крупных станциях.
Но позже притупилось и чувство отдаленности, и уже не казались чудными лиловые, в полнеба закаты, и не удивляло обилие рыбы и дичи, и не были так страшны свирепые морозы. И постепенно вырос из лесов, как вырастают дети из своих одёжек, большой город. Со стороны Амура он был похож на причалившее к берегу океанское судно.
Дымовы давно собирались в свою родную деревню. Думали: «Вот подкопим деньжонок и — домой…» А тут — война… А потом ребятня посыпалась, как из лукошка: шутка ли сказать — семеро! И всех надо было прокормить, всех на ноги поставить, всем путевку в жизнь дать…
Но прошла война. Выросли дети не хуже, чем у других: все при деле, все уже переженились да замуж повыходили; и тогда поняли Дымовы, что никуда-то не уедут они от своих детей, у которых не было иной родины, кроме Комсомольска… Да и сами уже к здешней земле приросли.
Но нынешним летом, наконец, собрались, они в деревню в отпуск: еще живы были у Дарьи мать и отец; родители же самого Дымова давно покоились на деревенском погосте.
Поезда теперь бежали бойчее: их тянули от Байкала и дальше электровозы. На Дымове был темно-синий шевиотовый костюм, купленный давно и с годами становившийся все просторней и просторней. На лацкане пиджака голубел юбилейный значок первостроителя Комсомольска. Были у Дымова и другие награды — военные, но их давным-давно заиграли и затеряли ребятишки.
Дымовы доехали на поезде до Вятских Полян, потом автобусом добрались до райцентра. Дальше надо было на попутных. Они не дали в деревню телеграммы и не стали ждать попутной машины: ноги сами потянули их в путь, и вот теперь они шагали по этой самой дороге, по которой уходили когда-то молодыми.
Пыль, прибитая за ночь крупной росой, обсохла. Над полями плыли в теплыни запахи сена, хлебов, и еще пахло чем-то щемяще знакомым и полузабытым… Дымов шел тяжеловато, но ходко, отводя с каждым шагом в стороны свои крупные ладони, словно разгребая ими воздух… Был он скуласт и морщинист, а провалы щек из-за отсутствия коренных зубов даже в протезах еще сильней оттеняли скулы. Некогда черные как смоль, а теперь седоватые и редкие волосы взмокли — то ли от жары, то ли от волнения, которое усиливалось, чем ближе подходил Дымов к своей деревне. Взмокли и брови с надбровьями над тяжеловатыми веками.
Дарья — седенькая, сухонькая и потому невесомая, как паутинка в бабье лето, еле поспевала за мужем. Когда дорога спустилась в лога, за которыми были уже их Савали, Дарья как-то по-особенному вздохнула и покачала головой: Дымов-то, может быть, и не вспомнил, а она помнила хорошо о том, что именно в этих логах и именно в такую же летнюю пору стала она женщиной под грубоватым натиском Егора Дымова. И она помнила хорошо, как пряталась потом от отцовского гнева в стогах сена и как жалостливая младшая сестренка Санька носила ей сумерками в подоле хлеб и печеную картошку. Но со временем все обошлось. Свадьбу сыграли. А потом вдруг негаданно и нежданно подались на Дальний Восток.
Вот тогда-то и увидели они с Егором сквозь вагонные окошки и двери теплушек, что такое Россия и какая она во весь свой рост… Между прочим, в том месте, где смешной по нынешним меркам пароходик «Колумб» с гребным колесом за кормой причалил когда-то к берегу у амурского села Пермского, теперь на диком камне вырублена надпись, что так, мол, и так: здесь-то как раз и высадились первые строители Комсомольска. А еще чуть подальше стоят нынче на городской площади отлитые из металла парень с девушкой — не в ихнюю, конечно, персональную честь; но когда гуляют они иногда с Егором по той площади, то рассуждают примерно так, что и они какими-то дольками, кусочками, частицами металла остались в этом памятнике.
…Дымовы шли логами, почти не разговаривая. Он много курил. Она думала о своем. И только когда показались Савали, Дарья изумленно охнула. И еще раздался ее слабый, тоненький всхлип. Дымов засопел, что раньше означало бы недовольство, а теперь совсем иное, может быть, даже желание погасить внезапно навалившуюся слабость, но ему это не удалось. И губы его снова задрожали: