Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ну-ка, тащи, партизан, воды: будем умываться!

Ленька, не торопясь, с достоинством вынес на крыльцо ковшик студеной воды. Так же с достоинством стал поливать.

— Спасибо, брат, — сказал Филатов, — только ты бы мне полотенчишко, что ли, какое-нибудь вынес…

— А у нас нету…

— М-да… Ну что ж, — Филатов полез в карман и достал замусоленный носовой платок. Спросил просто так, без задней мысли: — Чем же вы-то вытираетесь?

— Чем?

— Ну да.

— Ну ч-чем?.. — Парнишка помедлил, соображая. — Дедушка — рукавом, а мамка? Мамка — подолом!..

Филатов крутнул головой.

— Ты тоже рукавом?

— Не… Я так обсыхаю! — сказал Ленька и победно посмотрел на гостя.

Филатов засмеялся.

— Обсыхаешь, значит?

— Ага! Мамка все полотенца на ферму перетаскала. Говорит, чтобы молоко чистое было. Унесет и оставит. Унесет и оставит! Мы, говорит, обойдемся как-нибудь. Вот, обходимся…

Филатов посмотрел на Леньку, на его облупленный нос, и ему нестерпимо захотелось снова увидеть Настю.

— Ну, а как ты смотришь насчет того, чтобы прокатиться на машине? — спросил он мальчишку.

— А можно? — замер тот.

На улице было сыро от ночного дождя. Земля раскисла. Жухла на обочинах трава.

— Ну, держись, партизан, за руль. Да свободней, чтоб я тоже мог… — Филатов тронул машину, поглядывая сбоку на сияющее от Счастья лицо Леньки. Сколько же их — вот таких вот мальчуганов жило сейчас без отцов?..

Машина катилась тихими деревенскими улочками на околицу. Поворот баранки, и вот уже вдали видно приземистое строение фермы, укрытое в унылой балке. Машина подкатила и остановилась. Ленька выскочил и во весь опор помчался к матери, которая хлопотала с другими женщинами за изгородью возле тощих колхозных коровенок.

— Мамка! Ма-а-ам-ка!

— Ой! Что случилось? — Настя бросила охапку соломы и заторопилась навстречу сыну. Ленька, ухватив мать за руку, потянул Настю к машине. Глазенки его при этом так и горели, так и сверкали, он тянул за руку мать и, видимо, взахлеб расписывал ей, как здорово ехал к ферме на «виллисе» и даже сам рулил! Когда они подошли ближе, Ленька выпустил руку матери и ринулся к машине. Филатов посадил его на свое место, но, перед тем как захлопнуть дверцу кабины, предусмотрительно вынул и спрятал в карман ключ зажигания: пусть теперь крутит сколько хочет руль и нажимает педали.

Настя в своем рабочем наряде — мужской пиджак с закатанными рукавами, серый платок, непомерно великие резиновые сапоги — предстала сейчас перед ним не сложившейся молодой женщиной, а этакой девчушкой-подростком с грустными большими глазами. А он — небритый, худой, в выцветшей гимнастерке и поношенных яловых сапогах — вышел ей навстречу и сказал:

— Доброе утро, Настя…

Она невесело улыбнулась, ответила:

— Для кого утро, а для кого уже давно день… — Потом спросила: — Уезжаете, значит?..

— Надо.

Он помнит, что в этот момент, как назло, неожиданно засигналил Ленька.

— Би-би-ип! Бип!

И помнит Филатов, как она сказала?

— Вам хорошо…

— Чего хорошего-то, Настя?

— Как чего? Сегодня здесь, завтра там… Веселое дело…

— Не такое уж и веселое, Настя. Один неделями мотаешься, как сыч… Да к тому же ни себе покоя не даешь, ни людям…

— Один?! — она снова, как сейчас он помнит, невесело улыбнулась, разглядывая носки своих запачканных в глине и навозе сапог. — Балуют, наверно, вас женщины…

Они прошли немного по дороге и свернули в поле, медленно пошли по жниву: здесь было не так скользко и грязно.

— Би-би-ип! — сигналил Ленька, а Настины подруги по ферме, собравшись у изгороди, стояли с вилами в руках и глазели в их сторону.

— Не боишься разговоров?

— А чего бояться? Они, может, сейчас мне завидуют… Семен… — тихо сказала она и смутилась, оттого что незаметно для себя перешла на «ты». — Ты, наверно, плохо думаешь обо мне? Скажешь: вот пристала как банный лист!.. Ты не думай…

Он молчал ошеломленно, с трудом выговорил:

— Я и не думаю… Только я не успел сказать тебе одной вещи. У меня ведь жена есть, дочка… Маленькая…

Он произнес эти слова и посмотрел ей в глаза. Она не отвела взгляда, не вздрогнула и не вспыхнула, только как-то зябко повела плечами и плотно сжала губы. В этот момент снова просигналил Ленька, на этот раз требовательно и нетерпеливо: мол, чего там задерживаетесь? Они спохватились, словно очнувшись и удивившись, что ушли слишком далеко, вернулись на дорогу и пошли к машине, меся сапогами осеннюю липкую грязь; и когда шли по дороге, он, словно оправдываясь, вдруг ни с того ни с сего начал рассказывать о жене, что она чудесный человек, что она врач, всю войну была на фронте и несколько месяцев лечила его от ожогов…

Настины подруги стояли все еще у изгороди, как бы желая узнать — чем же все это кончится у нее с заезжим уполномоченным? А кончилось все, как и должно было кончиться: он попрощался с Настей — несколько даже суховато…

Он уехал и потом еще целую неделю месил и разбрызгивал колесами машины грязь на сельских проселках, спорил до хрипоты с председателями, выступал на собраниях. Ходил суровый по складам и амбарам, проверял, пересчитывал, подбивал «бабки», ночевал — где темень застанет: то на постое, то прямо в машине. Задание обкома выполнил, о чем сразу же доложил, выбравшись в один из райцентров. Позвонил из райкома. Потом попросил, чтобы соединили с больницей, где работала жена. Долго ждал, когда та подойдет к телефону, нетерпеливо курил, покусывая губы. Наконец в трубке послышался знакомый голос:

— Семен, это ты? Здравствуй, как ты там? Почему не даешь знать? Не заболел?..

Она задавала и задавала вопросы, слышимость была хорошая, и он узнавал в ее голосе самые тончайшие, толь-ко-ему знакомые оттенки.

— Ты где остановился? В гостинице? Как с питанием? Не голодаешь?

Он еле успевал отвечать, представляя, как стоит она у аппарата в кабинете главного врача — пахнущая лекарствами и немного духами, в своем неизменно белоснежном халате. Стоит красивая, элегантная, но с неизгладимой на лице печатью человека, бывшего на фронте…

Война оставила свои отметины на всех, кто прошел фронт, но на каждом по-разному. Филатов перевидел немало смертей: сам десятки раз утюжил «тридцатьчетверкой» вражеские окопы и траншеи, сам вытаскивал через башенные люки танков окровавленные, обмякшие тела своих погибших товарищей. Но это были по большей части мгновенные смерти — в горячке, в пылу боя… Жена же, как многие фронтовые врачи, видела смерть в такие моменты, когда все происходило, словно при замедленной съемке, когда все было дважды трагичней, потому что люди, попавшие в безнадежном состоянии в госпиталь, по сути дела, погибали на поле боя, а теперь должны были умереть еще раз, но уже в такой обстановке, когда, в тиши больничных палат и на хирургических столах, никто — ни молоденький солдат, ни седой генерал — никто не хотел умирать. Она видела все это десятки, сотни раз и столько же раз пережила все это. Он понимал ее лучше, чем кто-либо, понимал, как трудно ей было остаться женственной. Обо всем этом он успел подумать, пока слушал ее по телефону.

Он отвечал ей, но, странное дело, — ее заботливый голос, который так грел его во времена предыдущих поездок по районам, голос, который он всегда рад был услышать, где бы ни находился — в ночной дороге, в районном ли городке или в глухой деревушке на краю области, — этот голос вдруг стал его раздражать, и он, удивляясь своей собственной раздражительности и подавляя ее, даже на какое-то время умолкал или начинал отвечать односложно, а то и совсем невпопад. Видимо, это не ускользнуло от внимания жены, и она, обеспокоенная, сказала:

— Дичаешь ты там, что ли, Семен… Возвращайся скорее. У меня какие-то нехорошие предчувствия…

Он положил трубку, ушел из райкома в гостиницу и долго сидел в тихом номере, охваченный противоречивыми чувствами, и у него было скверно на душе.

…Прошла та дождливая осень. Прошла зима. За нею наступила одна из труднейших послевоенных весен, и ему пришлось снова мотаться по области, перераспределять семенные фонды, делить чуть ли не пригоршнями бесценное зерно. Ради будущих урожаев его выскребали всюду, где могли: так было надо, зерно должно было прорасти в земле, дать новый колос, и этот великий, вечный процесс никто не имел права ни останавливать, ни прерывать.

32
{"b":"248795","o":1}