В один удивительный день директриса, сестра Филомена, вдруг объявила, что отныне мы должны называть ее сестрой Розмари и что все остальные сестры тоже поменяли свои имена. А в следующий еще более удивительный понедельник выяснилось, что у них имеются ноги и даже намек на волосяной покров на голове. Но хоть сестры и обнажили некоторые части своей анатомии, их повадки нисколько не изменились: все с тем же упорством они продолжали вбивать в наши головы христианские догмы и усиленно готовить нас к первой исповеди и причастию. Я не спала ночами, стараясь припомнить грехи пострашнее, чтобы было в чем покаяться на исповеди и поразить нашего приходского священника отца Мерфи. Ничего достойного столь знаменательного события в голову не приходило, поэтому как истинная христианка я решила, что единственный выход – это придумать себе грехи. Однако во время исповеди отец Мерфи почуял что-то неладное и призвал сестру Филомену. Я была уверена, что та немедленно отправит меня в ад, предварительно поставив на лбу клеймо «Ужасная грешница», но вместо этого она прочитала мне лекцию об адских муках и дурной крови, текущей в моих жилах, а потом хорошенько выпорола. Бабушка пришла в ужас. Она молилась о спасении моей души.
А для меня этот день греха, покаяния и последующей кары стал поистине знаменательным, потому что тогда мои одноклассники впервые отнеслись ко мне как к равной и даже с некоторым сочувствием. Если даже вымышленные проступки принесли мне вожделенное общественное признание (в душе я казалась себе кем-то вроде Марии Магдалины), то каких результатов можно достичь, совершая настоящие злодеяния? Я поставила себе задачу выяснить это.
Для начала я решила болтать в церкви – довольно тяжкий грех, по моему мнению, но сразу же столкнулась с серьезным затруднением: из-за отсутствия подруг болтать мне было не с кем. Потом, во время пения в хоре, я начала издавать всякие странные звуки, но популярности среди одноклассников мне это не прибавило, поэтому я решила задавать вопросы. Например, вопросы о том, что такое «девственница» или откуда стало известно, что вино и хлеб – это кровь и плоть Христа. Я даже осмелилась на некоторый бунт – поспорила с монахинями о плакатах с изображениями жертв аборта, прилепленных к дверям церкви. Результатом всего этого стал визит в наш дом разгневанного священника.
Отец Мерфи сообщил бабушке, что, хоть Церковь и поощряет тягу к знаниям и стремление к самосовершенствованию, нечестивая демагогия и теологические споры, затеваемые девятилетним ребенком, могут привести только к исключению этого самого ребенка из их школы.
Что, разумеется, отбило у меня всякую охоту размышлять о Святых Тайнах и Боге, а также заставило заподозрить католицизм в лицемерии.
6
Я очень рано повзрослела. У меня просто не было другого выхода. Довольно скоро выяснилось, что бабушка плохо приспособлена к уходу за такими больными, как мама. Она имела обыкновение впадать в панику в самые неподходящие моменты. Однажды, во время очередного приступа, пытаясь вставить маме в рот ложку, чтобы та не прикусила язык, бабушка сломала ей передний зуб. Мне пришлось учиться, и учиться очень быстро, помогать ей: во время припадка держать маму за руки или за ноги, всовывать ей между зубов мокрый кусок фланели и даже перетаскивать ее по полу, чтобы придать телу более безопасное положение. А после этого я отправлялась в школу.
Через какое-то время благодаря лекарствам мамино состояние стабилизировалось, а потом она почувствовала себя лучше и даже решила до некоторой степени вернуться к активной жизни. По совету своей подруги Лили она начала работать добровольной помощницей в «католическом» клубе моряков в порту. Вследствие чего в наш дом зачастили ее новые приятели-моряки: Энтон, Феликс, Карл, Эшли. Ни один из них не вызывал у меня симпатии, не потому, что я ревновала к ним маму, а потому, что, когда особо приближенные из них задерживались у нас в гостях, мне, будто бессловесной кукле, приходилось сидеть на коленях у этих чужих и не очень цивилизованных людей, от которых всегда странно пахло морем. Выбранное мамой занятие крайне не нравилось бабушке, и в этот период между ними постоянно вспыхивали мелкие и крупные ссоры, несколько раз даже кончавшиеся рукоприкладством, и в результате мама довольно часто и подолгу отсутствовала на Блит-стрит.
Я хорошо помню, с каким чувством радостного ожидания встречала свой десятый день рождения. Двузначное число, которым теперь обозначался мой возраст, казалось мне символом того, что детство закончилось. Оптимизм переполнял не только меня, но и всю Австралию: в декабре 1972 года лейбористы победили на выборах, и на нового премьера Гофа Уитлэма страна возлагала большие надежды. Бабушка сказала, что теперь нам будет гораздо теплее зимой, и я поняла, что она имела в виду, только когда меня укутали в чудесное золотистое одеяло, купленное на прибавку к пенсии, которую она получила от нового правительства. С наивностью юности я еще много лет после этого обожала Гофа Уитлэма. Прозрение и разочарование пришли гораздо позже.
Новое одеяло казалось мне похожим на бабушку: оно так же грело, укутывало и защищало от жестокости жизни. А кроме этого бабушка кормила и одевала меня, выкраивая и экономя на всем, что можно. Но были вещи, против которых даже бабушка была бессильна, и самое главное – она не могла защитить меня от мамы.
Даже в благополучных семьях дети тяжело переживают перемены, а то, что произошло в нашей, когда мне исполнилось десять лет, можно назвать даже не переменой, а настоящим переворотом. Мама вдруг оказалась в психиатрической клинике. Ни с того ни с сего, как мне тогда показалось. И задержалась там надолго – на несколько месяцев. Мне объяснили, что она легла туда, чтобы отучиться от лекарств, плохо действующих на ее печень. Но я чувствовала, что это далеко не вся правда. В то время я, конечно, не знала, что такое «метод групповой терапии», о котором все время пыталась рассказать мне мама, и не понимала, почему раз в неделю мне непременно надо ее навещать и подолгу беседовать с этой почти чужой женщиной. Кроме того, я не могла не замечать, что она крайне враждебно относится к бабушке. Я ненавидела эти визиты в клинику и боялась остальных пациентов, которые слонялись по коридорам и украдкой разглядывали нас с мамой, пока мы сидели в кафетерии. У них были трагические выражения лица и плотно сжатые губы. Даже ребенку было понятно, что что-то терзает их изнутри и что клиника является для них одновременно и убежищем, и тюрьмой.
Мама прибыла туда с красивой прической и на высоких каблуках, а когда вышла, то напоминала какую-то заблудшую душу с рок-фестиваля в Вудстоке: босые ноги, отсутствующий взгляд, распущенные по спине нечесаные волосы. К тому же ей вдруг захотелось поиграть в счастливую семью, а для этого мне необходимо было обзавестись папой. И она привела его с собой.
Роджер Баррантес к тому времени успел побывать уже во многих психиатрических клиниках. Это был долговязый, худой мужчина лет сорока с большим крючковатым носом и вечно грязными волосами. Во время одного из сеансов групповой терапии его глаза встретились с мамиными, и это мгновение решило все. Мама вернулась домой вместе с Роджером и прямо с порога объявила бабушке, что той больше нет места в нашей семье и что в течение двадцати четырех часов она должна найти себе новое жилье. Казалось, этот Роджер загипнотизировал мою маму, и она не в силах была возразить ни единому его слову. Следующая новость буквально огорошила меня: я останусь жить с ними в их новом любовном гнездышке.
Бабушка нашла себе жилье в Карнеджи, соседнем с Мурбенной пригороде, а мы с мамой и Роджером переехали в двухкомнатную квартирку с очень маленькой кухней, микроскопической ванной и окнами, выходящими на железную дорогу. Днем и ночью с регулярными интервалами нас оглушал грохот проходящих поездов. Я была в отчаянии. Единственный островок покоя и стабильности в моей жизни ушел под воду. Мне запретили видеться и даже говорить с бабушкой. Мать объяснила, что это она виновата во всех несчастьях, случившихся в маминой жизни.