Это означало, что соседям, коммерсантам или отцам семейств предлагается представить свои возражения против выдачи патента. Обычно это делалось путем сбора подписей на петиции, передававшейся из рук в руки.
В прошлый раз инициатором такой петиции со всей решительностью выступил Честер Нордел, опубликовавший текст ее в своей газете. Однако в субботу, последовавшую за подачей прошения, «Часовой» не напечатал ни строчки на этот счет.
В нормальных условиях Чарли сказал бы свое слово.
Бильярдная в двух шагах от бара, выдача нового патента не может не отразиться на делах итальянца, и ему сам Бог велел выступить с протестом, подписанным его приятелями и клиентами. Так бывало всегда. Это честная война. Его спрашивали:
— Неужели смолчишь, Чарли?
— Посмотрим, — уклончиво отвечал он.
— Сознайся, струсил малость?
Не правда! Джастин не страшил, а скорее интриговал бармена. Кроме того, Чарли, видимо, испытывал смутное беспокойство, объяснявшееся не только личными мотивами. Небо, насыщенное электричеством, тоже ведь вселяет тревогу, хотя порой это замечаешь лишь после того, как грянет гроза.
Джастин Уорд нес в себе некую опасность, только вот какую и для кого — это было еще не ясно.
Маленькая деталь, может быть смешная, но многозначительная. Все знали, что Чарли ревнив. Ревновал он, конечно, не Джулию. Она проводила все время в кухне у него за спиной и не давала ему повода для опасений.
Нет, он ревновал своих приятелей и клиентов, ревниво охраняя, если хотите, свой авторитет в квартале. Законное чувство! Он сознавал свой вес и не любил, когда люди без его ведома снюхиваются в его же баре.
Майк был не Бог весть какой выгодный клиент: заглядывал лишь по субботам и, задолжав, долго, порой в течение недель, расплачивался по частям.
Тем не менее в прошлую субботу Чарли задела перемена в отношении Юго к нему и к собутыльникам, — перемена, в которой нельзя было не усмотреть влияния У орда.
Обнаружилась она не сразу. Майк, как обычно, сидел в своем углу спиной к стене и постепенно накачивался.
Разглагольствовал о снеге — он, мол, здесь не такой, жестче, чем «у них в краях», — и о крестьянах, которые, во всем белом, стекаются там по воскресеньям в церковь.
— Послушать тебя, Юго, так крестьяне у вас одеваются в белое и ходят к обедне в ночных рубахах, — поддел его Саундерс, тоже пропустивший не один стаканчик.
— В белом, белом из овечьей шерсти. Сапоги тоже белые, вот докуда, и с лентами.
Он ткнул пальцем в середину бедра и понес что-то о колоколах и вызолоченных колокольнях.
— Выходит, у вас колокольни золотом кроют? Вот ты бы и слазил на одну, благо на обезьяну смахиваешь, да набил бы себе карманы, прежде чем сюда ехать.
Уорд тоже был при этом — сидел у другого края стойки, и Майк, раньше только смеявшийся в ответ на подобные шутки, сегодня посмотрел вокруг с явными признаками закипающей злобы. Оскалил клыки, если можно так выразиться. Но тут вошли новые посетители, и на некоторое время о Юго забыли.
Он продолжал пить в одиночку, рассказывая свои истории себе самому, но с его потемневшего лица стерлась широкая детская улыбка — теперь оно выражало обиду.
В десять Джастин расплатился и ушел; шаги его прозвучали по тротуару, затем в доме Элинор хлопнула дверь.
— Улетел, ворон! — бросил кто-то из завсегдатаев.
— Если он ищет падали, то здесь ее не найдет, — поддал жару другой.
Чарли случайно глянул на Юго и остолбенел: лицо у того пылало неподдельным гневом, тяжелые кулаки, лежавшие на стойке, были сжаты.
Неужели он взбесился потому, что дней десять проработал на У орда? Уж не проникся ли он собачьей преданностью к тому, кто его кормит?
— Кар! Кар! Кар!
Все повернулись к Юго, но тот с угрожающим видом продолжал каркать.
— Эй, ты, кончай! О чем это ты каркаешь? По-человечески говорить не умеешь, что ли?
Когда Майк доходил до такого градуса, он часто забывал даже немногие английские слова и что-то лопотал на никому не понятном языке, размахивая чудовищными ручищами.
— Кар! Кар! Кар!
— Смени пластинку, Юго! Надоело.
— Ах вы… Кар! Кар! Кар?
Сперва окружающие смеялись, потом смех зазвучал натянуто: Юго разошелся не на шутку. Все поняли, что он по-настоящему взбешен, и чуточку струхнули: такой четверых запросто уложит.
— Хватит, Юго. Допивай-ка свое да отправляйся спать.
И тут, с акцентом, до неузнаваемости искажавшим слова, он издевательски затвердил:
— Пей-свое… Пей-свое… Пей свое-все-до-дна…
Зачарованный ритмом фразы, он повторял ее на разные лады, как фугу.
Однако эти слова приобретали в его толстом черепе особый, понятный лишь ему смысл, и он все свирепей посматривал на стены, посуду, пока наконец, до предела взвинченный своим речитативом, не выхватил бутылку из рук Чарли и не припал губами к горлышку.
В какой-то мере Юго, несомненно, ломал комедию.
Он сознавал, что наводит на всех страх, что от него ждут взрыва и он должен не обмануть ожиданий. Однако волосы, прилипшие к потному лбу, и гримаса, искривившая ему губы, когда, оторвавшись от бутылки, он на мгновение обвел глазами лица собравшихся, — это уже, безусловно, не было игрой. И, раскрутив бутылку, он изо всех сил запустил ею в стену.
— Пей-свое-все-до-дна.
Остановить его никто не осмелился. Провожаемый молчанием, он, пошатываясь, направился к двери и зашагал домой.
— Пей-свое-все-до-дна…
И уже удаляясь, в последний раз с надрывом, но издевательски выхаркнул:
— Пей-все-свое-ты-раб-у-нас-в-краях.
Когда по дому потянуло морозным воздухом и дверь с грохотом захлопнулась, все почувствовали облегчение.
Несколько секунд люди смотрели друг на друга, как будто стараясь сохранить прежнюю позу; затем истерия чуть не стала всеобщей. Саундерс — никто и не подозревал, что он настолько пьян! — сполз с табурета, театрально развел руками и заорал:
— Джентльмены, один уже в капкане! Мерзавец отхватил-таки свое! Кто следующий?
— Заткнись, Джеф!
— Кто следующий?
— Заткнись, идиот!
Саундерс, более смирный, чем Юго, унялся почти мгновенно. Усмехаясь — он был доволен своей шуткой, снова, хоть и не без труда, вскарабкался на табурет.
— Может быть, я сам, верно, Чарли, скотина ты этакая? Налей-ка мне!
У всех было такое ощущение, словно в этот вечер что-то надломилось.
Глава 5
Небо было затянуто тучами, дул ветер, снег подтаивал. Заложив крутой вираж и вылетев на улицу, машина в последний раз рванулась вперед, протяжно загудела и, вздрагивая, затормозила у бара Чарли. Даже не разглядев ее нью-йоркского номера, всякий догадался бы, что прибыла она издалека. Это был большой темный «Бьюик» с цепями на скатах, залепленный талым снегом и грязью, но в его салоне цвета морской волны царили чистота и уют, как в гостиной. Автомобилю, несомненно, пришлось пробиваться сквозь туман: фары были включены и в серой полумгле походили на два огромных, лихорадочно блестящих глаза.
Джим Коберн легко — он привык к этой гимнастике — выбросил свое трехсотфунтовое тело за дверцу на тротуар и не успел еще распрямиться, как из машины в свой черед вылез незнакомый Чарли молодой человек. Судя по перебитому носу и опухшим векам, Коберн, как обычно, подобрал его в каком-нибудь зале для бокса у себя в квартале.
Несмотря на сумеречный свет, было уже около половины двенадцатого утра. Минуту назад Джастин еще сидел на своем месте в баре с развернутой газетой и стопочкой джина под рукой. Узнав машину и Коберна, Чарли раскрыл рот и радостно вскрикнул:
— Джим!
Но даже этих секунд, на которые отвлекался бармен, Уорду хватило, чтобы исчезнуть. Пока Джим входил, Чарли слышал, как открылась дверь туалета, расположенного в глубине зала, и машинально подумал, что Уорд впервые заходит туда — Хэлло, Чарли, куколка моя!
Голос у монументального Коберна, всегда свежевыбритого, ухоженного и щеголявшего крупным бриллиантом на пальце, был таким хриплым и скрипучим, что напоминал скрежет раскалываемого зубами ореха. Своего спутника он представил с видом человека, не слишком недовольного своей находкой.