После «воскрешения» Сергея поместили в теплый барак для выздоравливающих. Кризис миновал.
Железный организм его чудом выдержал, и на десятый день Сергей уже — самостоятельно стал подниматься и бродить по бараку, хотя на улицу еще не выходил.
Когда в сопровождении офицеров в барак вошел генерал, Сергей, зябко поеживаясь, лежал на нарах. Его заострившееся лицо было смертельно бледным.
— Внимание! — подал команду дневальный.
Все устремили глаза на открывшуюся дверь. Первым вошел генерал, высокий, седой, с пронзительно-хищным взглядом и орлиным носом. Щеголеватый обер-лейтенант, адъютант генерала, услужливо распахнув дверь, пропустил его вперед. Вслед за генералом вошли еще четыре офицера. Внимательно окинув глазами сидящих на нарах пленных, генерал поморщился от спертого, тяжелого воздуха.
— Сдраствуйт, коспота, — стараясь скрыть брезгливость, проговорил он.
Здравствуйте, — нестройно ответили четыре-пять голосов.
— Как вы пошивайт? Кушать хватайт?
— Как вам сказать, господин генерал, сами видите, маловато, — ответил за всех пожилой солдат-дневальный. Он стоял перед генералом, явно нервничая, и мял в руке пилотку. Сверху одежды у него была накинута шинель с поднятым воротником.
— Нитшефо! Нитшефо! — пробормотал генерал.
— Русский зольдат — гут зольдат. Фыносиф. Если пы русский зольдат стать германский официр, он бы фесь мир попетиль, — стараясь казаться гуманным и добрым, проговорил он. — А как с фами опращайт? Не пьют ли?
Ответом было гробовое молчание.
Генерал неловко помялся и снова шутливо заговорил:
— Нитшефо! Нитшефо! Наш фельикий канцлер Бисмарк кофориль: у русский нарот на фсякий слутшай ф шисни есть сфой нитшефо. А это пыль шелестный канцлер, фельикий шеловек.
— Но, господин генерал, великий канцлер имел в виду совсем другое, когда говорил об этом «ничего» русского народа.
Лохматые брови генерала вздрогнули, нахмурились, и холодный взгляд устремился на того, кто произнес эти слова. Перед ним, рядом с двухъярусными нарами, стоял в накинутой на плечи русской шинели молодой пленный солдат. Губы его нервно вздрагивали, умные, глубоко запавшие глаза внимательно и сурово смотрели на генерала. Это был Сергей.
Генерал вынул носовой платок и, зажав им нос, подошел к окну.
— Потшему не помыйт? — раздраженно и брезгливо заметил он дневальному, указав на окно, а затем, резко повернувшись, пошел к двери.
Офицеры угодливо расступились, фельдфебель распахнул дверь. Торжественно, важно, не сказав «до свидания», выплыл генерал, его поджарые ноги нервно подрагивали. За ним торопливо выскользнули и все сопровождавшие. Последним уходил адъютант генерала, молодой обер-лейтенант с тонким интеллигентным лицом, в узком, как корсет, мундире. Уходя, он оглянулся и пристально посмотрел на Сергея. Глаза их встретились. Брови адъютанта вздрогнули, на лице появилось выражение недоумения, сменившегося удивлением. Какой-то давно забытый, смутный образ мелькнул в памяти немецкого офицера. Закрывая дверь, лейтенант задел притолоку фуражкой, которая чуть не слетела с его головы.
Выйдя на улицу, обер-лейтенант увидел стоящего навытяжку перед генералом испуганного фельдфебеля.
— Funf und zwanzig![10] — уловил лейтенант последние слова генерала.
Возбуждение, охватившее Сергея, сменилось страшной усталостью. Обессиленный, он лег на нары.
«Что будет? — мысленно возвращаясь к генералу, думал он. — Расстреляют? Может, сейчас же перейти из этого барака в другой, затеряться среди людей? Все равно! — решительно махнул он рукой. — Семи смертям не бывать, а одной не миновать!» — И с головой укрылся шинелью…
«В чем дело? Почему так вспыхнул генерал? Что за «ничего» и что под этим подразумевал Бисмарк? Где я видел этого пленного? — думал в это время обер-лейтенант Ридлинг, адъютант генерала Шварца, еле поспевая за ним. — Кому он приказал дать двадцать пять палок? Этому пленному?»
Вечером в памяти вдруг всплыла забытая сцена. Осень. У небольшого озера на Смоленщине русский пленный, студент, моет его машину. Ридлинг говорит ему о конце России и русского языка, а тот отвечает: «Вожди приходят и уходят, а народы остаются». «Да-да, в бараке был тот самый студент-филолог. Те же ироничные, насмешливые, проницательные глаза, та же бесстрашная манера выражать свое мнение. Это, без сомнения, он… И что же все-таки означает это «ничего»? Что подразумевал под этим Бисмарк?» — опять спросил себя Ридлинг.
Через неделю, в свободный воскресный день, он с утра обложил себя томами сочинений Бисмарка, взятыми в городской библиотеке, и, бегло перелистывая их, искал лишь русское слово «ничего». Только к ночи, когда глаза уже слипались от усталости, он нашел то, что искал.
«Однажды, — писал Бисмарк, — в молодости, когда я работал военным атташе германского посольства в России, я возвращался поздней ночью из Царского Села в Петербург. Пришлось ехать с простым крестьянским возницей на розвальнях, потому что не нашлось извозчика, который решился бы выехать в поле в разыгравшуюся вьюгу: мне обязательно надо было к утру добраться до Петербурга.
Вихри снега застилали наши глаза, лошадь выбилась из сил, и мы потеряли дорогу. Казалось, гибель была неизбежной. Впереди была целая ночь, а вьюга все усиливалась. Но мой возница все время успокаивал: «Ничего, барин, ничего». Он отпряг лошадь, привязал ее за повод к саням, опрокинул их. Мы залезли с ним под розвальни, постелив один тулуп под себя и одевшись другим.
Вьюга бушевала всю ночь, и всю ночь мой возница повторял: «Ничего, барин, ничего!» Под утро вьюга стихла. Мы вылезли из-под розвальней, откопали сани, впрягли лошадь и благополучно добрались до Петербурга. Будучи еще не один год в России, я часто слышал это «ничего» при самых различных обстоятельствах. И я завещаю потомкам никогда в жизни не воевать с Россией, ибо у русских на любой случай жизни и есть свое «ничего», о котором никогда не надо забывать».
«Так вот в чем дело! Вот что взбесило генерала Шварца! — Ридлинг нервно заходил по комнате, куря сигарету за сигаретой. — Кто прав? Бисмарк и этот пленный студент или фюрер и генерал Шварц? — Ридлинг пытался успокоить себя, но сомнения продолжали мучить его: — Германия одна против всего мира. Свободу она несет другим народам или смерть и рабство? — Он вспомнил расстрелы детей и женщин, бесконечные вереницы изможденных пленных, идущих но дорогам, томящихся в лагерях, истязаемых на работах. — Конечно, смерть и рабство. А своему народу? Что тот получит взамен бесчисленных жертв на фронте, взамен экономической разрухи? Лишь утопические обещания счастья…»
Устав от этих мыслей, он бросился на диван, но только к рассвету ему удалось забыться коротким, тяжелым сном. Во сне к нему пришел пленный студент. Он насмешливо посмотрел на него и подчеркнуто вежливо сказал: «И что вы до сих пор раздумываете? Правда-то на нашей стороне. Вожди приходят и уходят, а народы остаются». И, прогрохотав колодками, он вышел из комнаты, тихо закрыв за собой дверь.
Ридлинг, вздрогнув, проснулся. В комнате было темно и тихо.
— Фу ты! — пробормотал он, осознав, что это был только сон.
Дверь барака внезапно распахнулась. Вошли сухопарый шеф ревира, фельдфебель Кауфман и пучеглазый унтер-офицер Бергер.
— Aufstehen! — заорал Бергер.
— Те, кто в силах был как-то передвигаться, поднялся.
— Где есть чельовек, который кофориль с генераль?
В бараке воцарилась тишина.
— Не признавайт? Кто есть дневальный?
— Я! — Из темного угла выступил солдат в шинели с поднятым воротником.
— Который чельовек кофориль с генераль?
— А я и не заметил, кто с ним говорил, — ответил дневальный, отводя глаза.
В ревире рядом с Сергеем находился и тамбовец Тимофей. Судьба снова свела их: Тимофей заболел тифом. Снова встретившись, они стали держаться вместе. В то время как дневальный отвечал на вопросы унтера, Сергей спал. Тимофей незаметно прикрыл его лицо полой шинели.