Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Камлаев мог понять вертящихся, как белка в колесе, несметных представителей «офисного планктона», иногородних и обреченных копить, зарабатывать деньги на покупку собственной квартиры, но вот этих людей, и вполне, и даже сверх того обеспеченных, состоявшихся, он понять не мог: как же можно было не хотеть того главного, что является необходимым условием полной человеческой осуществленности. «Любовь не умещается в деторождение, не сводится к нему» — вот это утверждение, с недавних пор распространившееся невиданно широко, беззастенчиво порывало со всей тысячелетней жизненной практикой человечества, со всеми его древнейшими культами и религиями. Разве не из благоговения перед способной к чадородию женщиной и разве не из тихого, немого трепета перед младенческой колыбелью возникли первые, наиболее архаичные верования, и разве не матери, не округлому, грузно вспухшему животу поклонялись как величайшей ценности и святыни, и разве не зачатие считали величайшим таинством жизни? И не от этого ли таинства происходили многочисленные подобия: и труд земледельца, и камлания над лункой с брошенным в нее зерном, и посвящение вчерашнего мальчика в мужчины, и позднейшее — уже с наступлением христианской эпохи — вынашивание веры в уединенной монастырской келье? Не потому ли такая совершенная система была возведена, такой разумно организованный космос представлений о мире, что в основе этих представлений находился вот этот, наиболее универсальный, всем понятный и всех объединяющий принцип?

Камлаев с Ниной были идеалистами — идеалистами совсем не в том смысле, что требовали от мира непременного соответствия собственным представлениям, а в том, что никаких личных представлений у них и вовсе не было, они от этих представлений предпочли отказаться, но неизменно имели перед собой идеальный образец, не ими самими придуманный — за это он был готов поручиться, — а существующий как будто сам по себе, безо всякой их на то воли. Образец был им дан, поручен, и нужно было соответствовать ему — настолько точно и полно, насколько это вообще возможно, насколько хватит сил. И с точки зрения Камлаева и Нины, не деторождение было частью так называемой «вообще любви», свободной, текучей, зыбко-изменчивой и заключающей в себе неисчерпаемое множество вариантов. Деторождение — венец, вершина, острие совершенной любви, точка наивысшей ее раскаленности и интенсивности, точка наивысшего ее покоя, наивысшей неуязвимости, та точка, в которой любовь уже ничем не может быть разрушена. И нужно особое излучение теплоты, особая сродненность для того, чтобы достигнуть этого острия, нужна как бы единственно возможная одинаковость самого химического состава крови и у нее, и у тебя — чтобы природа откликнулась на эту сродненность зачатием нового человеческого существа. То, как походя, приземленно-грубо, как вульгарно относились к этому нечудесному чуду миллионы пар («попал», «залетела», «заделали»), вызывало у Камлаева едва ли не брезгливость: его откровенно мутило от такого пренебрежения высокой строгостью главного таинства на земле.

В народе издревле, конечно, бытовало предельно физиологичное представление об «этом деле», но к похабным поговоркам и пословицам тут добавлялось и фаталистское, онтологически строгое «Бог дал — Бог взял», и обыденность, незатейливость производства на свет потомства органично соединялись тут с покорным приятием высшей воли. То, что наукой все вычислялось на уровне яйцеклеток и сперматозоидов, на уровне семенных протоков и фаллопиевых труб, совсем не отменяло тайны: все эти гинекологи и андрологи могли лишь констатировать факт, указывать на следствие, выявлять непосредственную причину, но с «Богом, дающим и забирающим» у современной медицины были очевидные проблемы. Причинно-следственная связь не только не отменяла тайны, но сама и была этой тайной. Причинно-следственная связь между абортом и последующей неспособностью иметь детей, причинно-следственная связь между пьянством, рукоблудием, «беспорядочной сексуальной жизнью», «венерическими заболеваниями» и последующей неспособностью зачать — неужели она существует только на одном физическом уровне или на самом деле это еще и расплата за человеческое безволие, за слабость, за готовность потрафлять наиболее низкому в себе? За чтение «евангелия от амебы»? До сих пор неизвестно и вряд ли когда-нибудь станет доподлинно известно: может быть, природа, физиология на самом деле лишь откликаются на безотчетное движение души, на невольный или вольный отказ от величайшего дара? Не идет ли человек на преступление против собственной природы (а значит, и против Бога, который создал его, человека, таким) и не мстит ли ему природа за это последующей неспособностью стать отцом, матерью? Это ведь так очевидно, так просто. Так почему же нужно абсолютизировать возможности науки и перекладывать на плечи медицины то, за что ответственен ты сам, за что ты лично должен заплатить. И заплатишь неизбежно — не мытьем, так катаньем.

Наука способна объяснить механизм — пожалуй, вот это мы ей оставим, — но сам порядок установлен не наукой. Она даже сломать механизм, переделать его, заменить другим, более для человека безопасным, совершенным, в целом ряде случаев не может. Не может привести физиологию человека в безопасное соответствие с его неизменной, неистребимой и, разумеется, врожденной готовностью разрушать себя, уступать своим слабостям, предавать и душить ближних и дальних ради собственного, личного, локального блага. Сколько бы ни пытались вывести совершенного человека, отделить чистых от нечистых, победить наследственные болезни, остановить вымирание целых рас, сломать природный механизм не получается. Должно быть, природа установила защиту от всякого взлома.

В последнее время подобные мысли приходили ему в голову с устрашающей регулярностью. И с Ниной у них начало все рваться и расползаться по швам с того самого момента, когда он впервые испытал нешуточный страх бесплодия — бесплодия во многих отношениях, как прямого, физического (неспособности зачать), так и музыкального. И вот тут-то он, пожалуй, и отстранялся от Нины — не потому, что в чем-то ее упрекал, не потому, что считал виноватой. Он просто предпочитал справляться с этой ношей в одиночку. Но Нина ему как раз вот этого «в одиночку» и не могла простить, Нина как раз из-за этого камлаевского отдаления и ощущала себя виноватой. Как только выяснилось, что Нина одна, без Камлаева является причиной уж если не музыкальной беспомощности мужа, то его несбывшегося отцовства, открытие это превратилось для Нины в беспрестанное мучительство.

Камлаев не хотел возвращаться к теме ребенка, но Нина упорно, не жалея себя, возвращалась к ней и возвращалась… Они как будто негласно условились об этом молчать, но и в молчании, в непроизнесении это было, оставалось с ними всегда, а на поверхность вырывалось не имеющими отношения к делу скандалами. Потеряв Камлаева в главном, в родительстве, Нина с каким-то маниакальным упорством принялась убеждать себя, что теряет его и во всем остальном. Она ждала от него и неотступно требовала «последней правды»: хотела, чтобы он сказал впрямую, что она ему больше не нужна. Так ведь в том и дело, что нужна, но убедить ее в этом, доказать ей это у него никак не получалось.

В ресторане по-прежнему было пусто — две-три пары и Нина в одиночестве, посреди бескрайней белой пустыни из накрахмаленных скатертей. В ожидании заказанного carre di agnello она пила минеральную воду, а вернее, едва подносила большой длинноногий бокал к губам. Она больше не улыбалась — в ее новом лице Камлаев увидел еще незнакомую печаль, слишком глубокую и неподвижную для того, чтобы ее можно было списать на обычную Нинину задумчивость или дорожную усталость. Она не сразу подняла голову, не сразу нашла Камлаева глазами, и потому ее лукавая улыбка запоздала, получилась неуклюжей, извиняющейся, не успела убедить Камлаева в том, что все в совершенном порядке.

Он уселся, выложил на стол портсигар, раскрыл, постучал папиросной гильзой по крышке.

58
{"b":"248135","o":1}