Камлаев не знал еще, что будет в скором времени отчислен из консерватории, а потом восстановлен в прежних правах — благодаря вмешательству могущественного тестя, который, покамест невидимый, только будущий, поджидал его, Камлаева, за поворотом. Не знал он, что в течение одиннадцати лег произведения его не будут исполняться на родине и что придется стать Лобачевским лжи для того, чтобы пробиваться, проникать, проползать ужом на студии звукозаписи, что придется существовать сначала двойной, а потом и вовсе андеграундной, подпольной жизнью… Пока что он ничего этого не знал и в подворотне пил из горла отвратительно теплую водку, надменно издеваясь, весело сквернословя и ощущая себя совершенно счастливым.
7. Нина (продолжение). 200… год
А познакомились они на юбилее Артура, который не терпел внимания к себе, и чествовать его было все равно что гладить кошку против шерсти. Любовь не поразила его, как финский нож, не прыгнула убийцей в подворотне, и Камлаев не «утонул» в «бездонных» Нининых зрачках, хотя бы потому, что был такой возможности — взглянуть в них и сгинуть — лишен; в Музее кино их рассадили так, что перед носом у Камлаева оказался коротко остриженный Нинин затылок Он оказался сидящим прямо за ней, и если что и видел, так это лакированные дужки очков, да полировку каштановых, короткими перьями торчавших волос, да мочки, не знавшие серег. «Ничего себе, — конечно, подумал он, — какие женщины приходят на скучное документальное кино, ну не насильно же их сюда сгоняют». Он, впрочем, факту этому удивился не сильно: гулянка была презентабельной, спонсорской, под знаменем элитного водочного бренда; Артур же нежданно-негаданно, на старости лет приобрел то «имя», на которое молодые, мнящие себя интеллектуалками женщины и даже девочки летят, как мотыльки на свет, не очень-то разбираясь в содержании и привлеченные оболочкой, статусом, эзотерической славой режиссера «не для всех». Она была хороша — длинной шеей с нежнейшими теневыми выемками, худорукостью, гибкостью, полумальчишеской фигурой, неизъяснимой грациозностью, больше свойственной кошке, нежели обыкновенной земнородной женщине (в отличие от представительниц слабой половины, кошачьи грациозны всегда и во всем, даже в физиологических отправлениях, постыдно-некрасивых у человека).
«Спасибо, я тронут вниманием к моей персоне, — очень сухо сказал тем временем поднявшийся на сцену Артур, — но лучше бы вы, право слово, собрались здесь по какому-нибудь другому и более примечательному поводу».
Она внимательно слушала, но в то же самое время видно было, что Камлаев, «проедающий» глазами «дыру», мешает ей сосредоточиться, и пару раз он замечал, как глаз ее (она сняла очки) косит в сторону. На коленях, круглящихся под красно-черной шотландской юбкой, у нее покоился раскрытый блокнот в пухлом кожаном переплете, и она что-то в нем рисовала, выводила — совершенно бессмысленную каббалу; ручку в пластиковом корпусе с собственнозубно искусанным хвостом она держала очень близко к основанию, как держат маленькие дети, которые лишь обучаются водить стилом по бумаге. Вот она, будто что-то заметив, чуть склонилась, отгородилась локтями, и в фигуре ее появилось нечто настолько беззащитное, что Камлаев испытал невольное желание прижать к себе эти чуть выпирающие лопатки, натянувшие шерстяную ткань тонкой бежевой кофты. Он еще не видел целиком ее лица, предполагая на нем длинный нос с лукавым и потешным ежиным пятачком на кончике…
«Здесь находятся кое-какие мои старые друзья…» — продолжал Артур со сцены, подозрительно скосившись на Камлаева. После этого половина всех голов в зале повернулась к Камлаеву, и Нина с чрезвычайными проворством и отзывчивостью повернулась и посмотрела тоже. На Камлаева уставились похожие на вишни круглые глаза, высокомерно прищуренные и глядевшие как будто сквозь морозный узор на стекле. И такое это было совпадение и попадание в образ самого родного, настоящего, чистого, что Камлаев только тут и изумился и даже испугался по-настоящему.
Тем временем Артур сошел со сцены, и зал погрузился в полную темноту, на засветившемся экране замелькали кадры из старых Артуровых фильмов, в том числе и знаменитый, ставший классикой бесконечный кадр, в котором селевый поток сметает с горного хребта пастухов и они все летят вниз по горному склону — в своих мохнатых шапках, вместе с овцами — и один из летящих вниз людей все никак не хочет выпустить из рук барана. И вот они уже несутся вверх тормашками, и невозможно разглядеть, понять, где мохнатая шапка пастуха, где его баран… И Камлаев с превеликим нетерпением ждал, когда же гениальное Артурово кино закончится. За тридцать лет сплошной, непрерывной донжуанской жизни он столько уже раз подходил, подъезжал, подкатывал, что теперь ни секунды не мог отдохнуть от автоматизма собственных действий, от мгновенного опережения реакций жертвы, от всегдашнего их угадывания. («А вы знаете, девушка, что общего между вами и установкой ракетно-залпового огня?» — «И что же?» — «Вы одинаково неотразимы». Ужас, ужас… Триста лет уже всей пошлятине этой, и не важно, что твоя очередная прелесть заранее знает отгадку.)
В зале было почему-то очень холодно, по спине то и дело протягивало сквозняком, и, когда кино закончилось, половина публики уже чихала самозабвенно. Потянулись на банкет, он увидел ее в фойе; она стояла в окружении каких-то молодых людей, чья ухоженная лохматость и старательно потрепанные пиджаки говорили о ревниво подчеркиваемой принадлежности к определенному кругу столичных бездельников (назовем его неформальной творческой молодежью). Говорили они, как Камлаев услышал сразу, об исключительности Артура, об искусстве монтажа, которое Артур довел до немыслимого совершенства. Он встал в примерно трех шагах, постукивая папиросой по крышке портсигара, и, уставившись на нее, дождался той минуты, когда Нина наконец удостоила его взглядом — раздраженным, недовольным, таким, как если бы Камлаев был источником слишком яркого, режущего света.
Он шагнул вперед, и ухоженно лохматые молодые люди угодливо расступились.
— А вы знаете, — сказал Камлаев, — сколько времени продолжалась работа над подошьяновской «Нефтью»?
— Одна минута фильма — примерно месяц работы, — отрезала она с таким оскорбленным видом, как если бы с такими элементарными вопросами он должен был обращаться к кому угодно, но только не к ней.
— Камлаев, — представился Камлаев, шутовски поклонившись.
— А, это вы сидели у меня за спиной и пялились так нагло, — отвечала она.
— А что, с недавних пор смотреть на интересных женщин с уважительным восхищением считается неприличным?
— Не надо было так смотреть, и сейчас не надо.
— Да неужели вас так легко вогнать в краску, в смущение?
— При чем тут краска? Прямой, немигающий взгляд в животном мире — проявление агрессии. Если вы и дальше продолжите так смотреть, то это будет воспринято мной как сигнал к началу боя. Так что время от времени опускайте глаза и смотрите на носки своих ботинок. А то у меня уже глаза болят из-за того, что постоянно приходится выдерживать ваш взгляд.
Да, она была большой оригиналкой. С такой обескураживающей прямотой «не смотри — ты страшный» мог попросить разве что ребенок.
— Хорошо, договорились, — пообещал он. — Так вы сейчас куда — на празднество или?..
— Или.
— А можно полюбопытствовать, что означает «или»?
— «Или» означает «домой».
— Зачем вам так спешить домой? — пожал Камлаев плечами, изображая крайнюю степень недоумения. — По-моему, здесь гораздо интереснее.
— Вы в этом так уверены?
— Конечно, точно так же, как и в том, что дома вас никто не ждет и никто не будет волноваться, переживать, тревожиться.
— С чего вы взяли, что меня никто не ждет?
— Интуиция. Да и к тому же вы не спешите разуверять меня, убеждать в обратном — что кто-то вас ждет, что через десять-пятнадцать подъедет ваш… эхм… «молодой человек»…
— Я не верю в интуицию, — нахмурилась она. — Что за чушь? Расскажите про интуицию кому-нибудь другому. Откуда вы узнали, что дома меня никто не ждет?