Нину он решил на время отставить в сторону. До тех пор, пока он не придет в себя. А в себя он приходить не торопился. Его устраивало принимать Юлькины ванны и держаться в стороне от той удушливой пустоты, в которой обитала последнее время Нина. «Последнее время… Последнее время…» — ты даже не знаешь, сколько длится уже это самое «последнее время».
Он искал ее у источника, в бассейне, в оранжерее, в кафе. Вдвойне тошно было от того, что она ни в чем не виновата… Нет, не так… Камлаев заранее знал, что Нина не войдет в его, камлаевское, положение, не набросится, не взорвется обвинениями, не закатит истерики. Она останется безупречной во всем. С ободранным нутром. Никому напоказ, разумеется, не вывернутым, мазохистски на обзор не выставляемым.
Он даже не знал сейчас, зачем ее ищет, зачем так торопится увидеть Нину первым. От чего он хотел бы ее удержать, куда не пустить, о чем предупредить? Для того ли он ее искал, чтобы, скривившись от гадливости к себе, подкрасться сзади и положить ей руки на плечи, заставить вздрогнуть от неожиданности, повернуть к себе лицом, притянуть, обнять… Не хотел же он, в самом деле, побыстрее настичь ее с осветившей лицо улыбкой, не хотел же прижаться к ее волосам бесчувственными от страха разоблачения губами, не хотел затрещать, замолоть без умолку: «Ну, здравствуй, ну, как ты? Хорошо добралась? Не сильно устала?» — а затем ухватить за руку и, убалтывая, тащить, увлекать, утягивать ее куда угодно, но подальше от номера, в котором Юлька лихорадочно пакует чемоданы.
Для богатых русских, поселившихся в Tamina, в отеле открыли ювелирную выставку, и со вчерашнего дня Камлаев испытал недюжинное облегчение: Юлька часами пропадала в этом царстве кристаллов Сваровски и розовых бриллиантов от «Chopard», приставала к консультантам, проклинала судьбу, отощавший свой счет, разрывалась между неотвязным, как подкожным зуд, желанием заиметь очередную «штучку» и досадной необходимостью оплачивать долги маникюрного салона, который она полгода назад открыла в Москве. Не встретив Нину ни в саду, ни у бассейна, он обреченно поплелся в то левое крыло, где между стеклянных витрин с ожерельями, серьгами, часами, солнцезащитными очками, бриллиантовыми напульсниками прохаживались его разбогатевшие соотечественники и степень самообладания каждого из них находилась в строгом соответствии с глубиной принадлежавших ему нефтяных скважин. Один из нуворишей, присевший со швейцарским консультантом за столик, уже, кажется, заполнял необходимые документы, отваливая за набор кристаллов сумму, равную годовому бюджету поселковой российской школы; аршинная и тощая, как вобла, девица с накачанными силиконом губами за соседним столиком примеряла огромные квадратные очки в искрящейся стекляшками оправе; еще одна, на вид всего шестнадцати лет от роду, жеманно подставляла ручку под браслет, любовалась игрой камней, перебирала пальчиками… Остальные, не забывая брезгливо выпячивать губы, рассматривали все то, что лежало за пуленепробиваемыми стеклами. Привезли сюда и яйца — куда же без этих расплодившихся по свету изделий якобы Фаберже, для создания которых мастера знаменитого дома должны были минимум на полстолетия превратиться в натуральных куриц-несушек… Вдруг за голыми спинами «телок» Камлаев разглядел уходящую в конец коридора Нину, у которой, как ему показалось, по-особенному жалко топорщились плечи. Он пошел за ней, но не напрямик, а по соседнему прозрачному коридору, мимо всех этих атласных и бархатных подушечек, из-за которых он едва не потерял Нину из виду.
Тут у него возникло странное, необъяснимое чувство, что следует-то он, в сущности, за совершенно незнакомым человеком, и объяснить, почему, для чего он гонится за ним, Камлаев себе не мог. Той Нины, за которой он шел сейчас, Камлаев как будто еще не знал. И тем болезненней, тем тяжелее было постепенно открывать — черточку за черточкой — полнейшее ее, совершенное сходство с той, прежней Ниной. Вот голая, будто мальчишечья шея, вот коротко остриженный затылок, вот ежиный пятачок — потешный кончик длинного лукавого носа, — вот дружелюбные насмешливые губы, и вот она точно так же, как и всегда, близоруко щурится, отчего этот взгляд кажется исполненным невиданного высокомерия, как будто вокруг не находится ни единого человека, который заслуживал бы ее уважения.
Он узнавал прямую, с большими накладными карманами юбку, доходящую до щиколоток, — на вид как будто черной рогожи; он узнавал глухую, застегнутую до верха, темную блузу (что-то вроде рубашки китайских «хуньвыебинов», как говорил Камлаев). Он узнавал прямоугольные, тонкие очки и мягкие туфли без каблуков. Он отдавал должное совершенству этой мимикрии, этой нарочитой мешковатости, продуманной застегнутости наглухо, узнавал давнишнюю Нинину склонность рядиться как будто в тюремные робы, немного странное желание не подчеркивать — приглушать безжалостную гибкость, ладность на диво соразмерного тела. Вот это внеполовое, унисексуальное обмундирование как будто с чужого плеча ей шло. У Нины был вкус. Стиль, как сказал никому не известный Бюффон, и есть человек. Стиль не в нынешнем, повсеместно распространившемся смысле — не в смысле точного соответствия заданным образцам, не в смысле похожести «на людей», старания не показаться смешным и отсталым. Не то поэтажное и поэтапное копирование, что пронизает насквозь весь социальный слоеный пирог от сливок общества до его низов и приводит к тотальному сходству фасонов в бутиках и на рыночных толкучках. (И Лагерфельд, и маленькие, свирепые рыночные вьетнамцы работают по одним и тем же лекалам.) В Нинином дендизме (генерировании отличий, а не подобострастно-скрупулезном соблюдении сходства) не было вызова, протеста, стремления продемонстрировать альтернативность: «тифозных», остриженных наголо барышень, мужеподобных и мальчикообразных баб Камлаев в своей жизни навидался до черта и мог потому отличать: те, мужеподобные, как будто компенсировали явный недостаток женственности демонстративной бесполостью, асексуальность — застегнутостью, заурядность лица — обезличенностью. То, что Нина носила, те вещи, что ее окружали, Нине нравились. Они соответствовали ей такой, какой она была — немного ребенком, немного мальчишкой, немного соблазнительным, инопланетного происхождения, демоном.
Вот она остановилась, закурила — короткие и толстые Gitanes, как и всегда, — без всякого манерничанья, без элегантного держания сигареты наотлет — напротив, угловато, неряшливо даже, по-мужски… И это Камлаев тоже узнал: и то, как она сжимала сигарету в кулачке, и то, как забывала про нее, и то, как нечаянно роняла пепел, и то, как искала, спохватившись, пепельницу, урну…
Он не спешил, не гнался за ней; ему нужно было время, чтобы разглядеть Нину прежнюю за этой, нынешней, и он будто надеялся вернуться к изначальному положению вещей, когда каждое ее движение отзывалось в нем глубоким уважением, спокойным восхищением и благодарностью. Он дождался, когда на губах его проступит та самая, только к Нине относящаяся улыбка. Улыбка, к которой неизменно примешивалась изрядная доля нерастворимого, непобедимого удивления — тому, что такое чудо, такое беззащитно-трогательное существо, как Нина, вообще появилось на свет и может жить на этом самом свете.
Вот с этой улыбкой удивленного любования он к ней и подошел, вдруг поразившись тому, как вышколены у него лицевые мышцы. Она рассеянно скользила взглядом по баснословно дорогим экспонатам в витринах, а потом вдруг споткнулась о какую-то невидимую преграду и подняла на Камлаева холодно вопрошающие глаза. Тут, правда, в Нининых глазах тотчас же заблестело лукавство, и губы ее шевельнулись в ответной удивленно-признательной улыбке.
«Господи, да что же это? — возмутился он. — Почему я сейчас так похож на человека, в то время как не должен, не имею права на него походить?»
— Привет, — он едва не задохнулся от той легкости, от совершенного отсутствия затруднений, с какими сказал «привет».
— Привет, — отвечала Нина, улыбаясь так, как будто всю рассеянность ее как рукой сняло и теперь ей ни к чему было близоруко щуриться и можно было заниматься главным, правильным и самым естественным делом — смотреть на Камлаева и отражаться в нем.