Когда семейство Вольманов отправлялось в путешествие на Кавказ, Бронислава очень тактично, сказав, что не хочет лишать своих детей компании, пригласила Чюрлениса, Моравского и еще нескольких общих знакомых присоединиться к поездке. В Анапе на берегу Черного моря сняли светлый, увитый виноградом домик. Отсюда отправлялись в дальние походы, на прогулки группами и в одиночестве, с собой были этюдники, и дни за днями пролетали, насыщенные удивлением и восторгом перед незнакомой природой юга: море, которое светится совсем иными, более яркими и прозрачными красками, чем Балтика; скалы, в складках которых прячутся чьи-то лица; тополя и кипарисы — Чюрленису форма их стройных очертаний нравилась всегда, и он не раз изображал деревья-свечи на своих картинах; и горы — грандиозные горы, уносящие за облака, в недоступную высь твой взгляд и твои мысли.
Чувство ни с чем не сравнимое — видеть воочию то, что раньше представлялось чем-то нереальным. Например, это ощущение безгранично глубоких пространств, пронизанных колеблющимся светом, — откуда оно возникло в нем? Почему его всегда влекло сопоставлять отдельные приметы внешнего мира с грандиозностью океана воздуха, океана вод? Может быть, он изображает лишь порождения своей фантазии — ведь он не однажды слышал, что его картины похожи то на сны, то на смазанные пейзажи в окне скорого поезда… И вот Кавказ, эта застывшая в камне драма сотрясений, которые меняли некогда лик нашей планеты, открывает свою огромную сцену, и солнце заливает голубые кулисы дальних хребтов, а над отвесным обрывом, у самого края, стоит человек — один, потому что он уходил сюда обычно один: «Слишком красиво, — говорил Чюрленис, — чтобы наблюдать эту красоту вместе еще с кем-то».
«Я видел горы, и тучи ласкали их, видел я гордые снежные вершины, которые высоко, выше всех облаков возносили свои сверкающие короны. Я слышал грохот ревущего Терека, в русле которого уже не вода, а ревут и грохочут, перекатываясь в пене, камни. Я видел в 140 километрах Эльбрус, подобный большому снежному облаку впереди белой цепи гор. Видел я на закате солнца Дарьяльское ущелье среди диких серо-зеленых и красноватых причудливых скал».
«Я рисовал или по целым часам сидел у моря, в особенности на закате я всегда приходил к нему, и было мне всегда хорошо и с каждым разом становилось все лучше…»
Домой путешественники едут полные новых впечатлений и не меньше — новых надежд. Однако скоро Чюрленис с горечью пишет:
«После возвращения в Варшаву с Кавказа оказалось, что мне снова придется давать уроки музыки (чтоб они провалились), — выяснилось, что деньги, которые я должен был получить за проданные на выставке картины, превратились в какие-то груши на можжевельнике. Покупатели или отбыли за границу, или вернули картины с целью сбить цену».
И он продолжал давать уроки, продолжал писать картины, продолжал сочинять музыку, с которой, кстати, вовсе не было «швах», как сообщал он в письме к брату: в течение всех этих лет, хотя и без свойственной ему интенсивности, Чюрленис создает ряд новых музыкальных произведений для фортепиано, работает над большой симфонической поэмой. У нас еще будет повод рассказать о его музыке этого и последующих периодов. А сейчас необходимо отвлечься от нашей основной темы — от живописи и музыки Чюрлениса — и обратиться к тем событиям, которые происходили вокруг него.
Глава VII
БУРНЫЕ ГОДЫ ВАРШАВЫ
Рубить — рубили.
Стрелять — стреляли,
В горюшко не попали.
Дайна
Еще в 1902 году, спрашивая брата, что привезти ему из Лейпцига, Чюрленис писал — в первых словах, по-видимому, шутливо, а затем уже в тоне очень серьезном: «Может быть, пистолет? Привезу все, что бы ты ни пожелал. Почему срок 1 мая? Может, ты принадлежишь к социал-демократам или рабочей партии? Что ж, дело благородное. Только член партии из тебя плохой, потому что ты неосторожен. Пишешь в открытке о Первом мая, как будто не знаешь, что в настоящее время русскую почту просматривают жандармы, которые особенно тщательно проверяют заграничную корреспонденцию… В России назревает гроза, но, как и до сих пор, она пройдет без серьезных последствий. Умы не подготовлены, и все кончится победой казачьего кнута».
Нужно ли напоминать здесь события, приведшие к первой русской революции? Последовательность их известна в истории, нам же, восстановив в памяти тот бурный исторический фон, важно представить себе и понять, что ощущали тогда живые люди — окружающие его, друзья Чюрлениса и он сам.
Дневник Лидии Брылкиной в январские дни 1905 года говорит сперва лишь о мелких неудобствах, вызванных началом революции: в Варшаве нет хлеба… студенты и гимназисты останавливают извозчиков, не давая им возить седоков… закрыты учебные заведения. Но потом и эта молоденькая, не успевшая столкнуться с суровой жизнью девушка, дочь честного интеллигента-профессора, начинает разбираться в происходящем. «Говорят даже, — записывает она, — что дело началось тем, что шли рабочие с женами и детьми во главе со священниками, с иконами, с представителями рабочего союза. Шли с просьбой к государю. И их встретили залпом. Это возмутительно — и нечего удивляться происшедшему. Теперь идет бой у Мукдена. В это время так много событий, так сильно Россия живет политически, что как-то все свои интересы забываются. Что наши желания, наши мечты в сравнении с мечтами и стремлениями народа, который теперь живет, — да, сильно живет, конечно, не радостно, и его страдания, и без того немалые, чувствуются теперь».
Осенью, после октябрьского царского манифеста, даровавшего «свободу», события в Варшаве разворачиваются стремительно. Сначала все полны веры, что отныне начинается новая жизнь: «18 была дана конституция, — фиксирует дневник Лидии Брылкиной. — Что-то дрогнуло в народе… Пошла в толпу, которая ходила по улицам. Крики „нех жие, — революция — польска конституция“… Народ кричал, жил всеми нервами. Голод и сытые — все было вместе, все слилось в одну массу — тут было полное равенство. Я кричала, хотелось плакать, звать и петь громко — все равно что. Дивные минуты».
Однако едва ли не через день становится ясно, что конституция и обещания свобод — только обман. Варшава быстро становится одним из крупнейших в России центров революционной борьбы. Правительство вводит в Польше военное положение. «Недолгое ликование по случаю манифеста о свободе, — в открытую пишут уже в начале ноября газеты, — сменилось полною разочарованностью. Число сторонников продолжения всеобщей забастовки увеличивается. Решение бороться за свободу укрепляется».
Тысячи прокламаций… Взрывы бомб на улицах, подорван железнодорожный мост… Войскам отдан приказ стрелять по демонстрантам… Черносотенные погромы, и в ответ на это — отряды самообороны…. Молодежь, как всегда и всюду в такие минуты истории, в центре событий. Студенты и гимназисты настроены по-боевому, они непременные участники запрещенных уличных шествий, многие из которых заканчиваются кровавыми столкновениями с солдатами и полицией.
Молодежь собирается и на квартире Чюрлениса. Бурно обсуждают последние новости, спорят, каждый высказывает свои взгляды на то, какой должна быть близкая свобода. Едким смехом встречаются очередные шутки на злобу дня. Приходит, например, кто-то и спрашивает: «А знаете ли вы, что такое верх скорости?» Сам же и отвечает: «Объявить свободу 17-го, а отобрать 18-го. А что такое верх наглости? — По причине погромов увеличивать жалованье полиции. А верх терпения? — Ждать на свои петиции ответа из Петербурга!»
Приносят и забирают литературу, листовки. Время от времени оставляют кое-что у Чюрлениса. Швейцар согласился предупреждать об опасности, и все обходится благополучно. Примерно та же картина в доме Вольманов, где Чюрленис бывает постоянно. Вид приходящего в дом учителя музыки подозрений не вызывает, и после окончания урока он выходит из подъезда, незаметно поглядывая по сторонам: следом за ним должна выйти Галина Вольман со спрятанной под одеждой пачкой воззваний. До нужного места Чюрленис на всякий случай сопровождает ее.