В пятидесятых годах советские ученые побывали около Гор Чюрлениса, и один из участников этой экспедиции, В. Маркин, опубликовал в своей книге фотографию, из которой ясно следует, что седовцы, глядя на бухту Тихую, вспомнили именно «Покой» Чюрлениса, картину, которую Пинегин, а возможно, и Седов, видели на выставке в Петербурге. Такова была сила этой живописи: художник создал поэтический зрительный образ, который продолжал жить в сознании путешественников, вступивших в величественную схватку с полярной природой. Не это ли лучшее доказательство того, что настоящее искусство необходимо людям даже в самые трудные минуты?
Глава VI
СТРОИТЕЛЬСТВО МИРОВ
Как на синем море
Вырастут деревья,
Зацветут каменья…
Дайна
Мы нередко, говоря о писателях, художниках, композиторах, употребляем слова «гений», «гениальный». Но кто, стоя пред лицом человеческой культуры, достоин назваться великим именем гения? Какие произведения могут быть названы гениальными? Давайте побеседуем об этом, но так, как и следует беседовать о сложных явлениях культуры и искусства: не навязывая свою точку зрения, а только предлагая свое отношение к тому или иному вопросу.
Сразу же мы можем сказать, что само понятие гениального расплывчато. Да и вряд ли есть смысл давать точное определение слову, которое имеет множество применений. Лучше обратимся к примерам. Вот, положим, в музыке было одновременное явление двух титанов: Моцарта и Бетховена. Это тот редкий случай, когда, кажется, все сходятся на том, что они гении. Два гения рядом, в одной стране, в одно время, в одной сфере искусства!
Если не считать все это случайностью (а, по-видимому, для случайного здесь слишком много совпадений), то из этого факта можно естественно вывести такую мысль: гений или завершает эпоху в какой-то сфере искусства либо науки, или открывает новую. Моцарт — завершение. Он во всем — совершенство, идеал. И знаменитая моцартовская легкость в творчестве идет отсюда же — от того, что его создания — это обобщение всего сделанного до него и наконец-то нашедшего своего наилучшего воплотителя, мастера. Он был как архитектор, который пользовался хорошо известными до него атрибутами стиля — колоннами, капителями, портиками, карнизами и т. д., но возводил совершенные, невиданные прежде по пропорциям и стройности сооружения.
Бетховену же осталось бы жалкое подражание после всего этого, если бы он, беря те же колонны, капители, карнизы, не хватался еще и за необработанные глыбы и не начинал высекать из них нечто невиданное до той поры. Даже сам прекрасный мрамор не удовлетворяет его: он брал гранит, и не всегда ему хотелось полировать его до блеска… Композиция, форма, стиль — все ему нужно было свое, и отрицание установившихся идей, вкусов, приемов сопутствовало грандиозному созиданию этого гения на каждом его шагу.
И тот и другой гении — необходимы, как необходимы две противоположности для того, чтобы жизнь продолжилась, чтобы рождалось нечто, которое и повторяет рожденное прежде и своей новизной отрицает его.
Но возможно ли какое-то единое обобщение гениев этих двух родов? Если обобщение возможно, то стоит предложить такое: гений — тот, кто творит новый, свой собственный мир. Кажется, что наличие именно этого признака, который часто и становится синонимом гениальных творений (мир Баха, мир Шекспира и т. д.), говорит о гениальности создателя более остального. Хотя творит ли свой мир Моцарт? Безусловно! Мы безошибочно узнаем его, как узнаем и мир Пушкина, хотя бы ямбом и писали десятки поэтов, и неплохих. Мир гениев, подобных Пушкину или Моцарту, есть мир, как уже сказано, существующий в непосредственной близости к идеальному. Именно эти гении наиболее полно воплощают собой, своим творчеством вечное стремление человечества к достижению совершенства, его гармонии с самим собой и с окружающим миром.
Редко кому из художников приходилось удостаиваться столь разноречивых оценок, какие высказывались по поводу Чюрлениса. Его называли еще при жизни дилетантом-самоучкой и гением одновременно; по сей день кое-кто из музыкантов считает его лишь живописцем, а некоторые живописцы — лишь музыкантом.
Его картины, которые не выносят яркого света, его музыка, которая нуждается в сосредоточенном слушании, по природе своей не терпят громких слов. К тому же трудно, назвав какую-либо из его работ, сказать, что именно эта работа гениальна. Но, окидывая взором творчество Чюрлениса во всем его величии, мы говорим: «Ведь это — целый мир!..» Собственно, именно этот мир образов, мыслей и чувств, вызванных к жизни Чюрленисом, и имел в виду один из крупнейших писателей нашего века — Ромен Роллан: «Это новый духовный континент, и его Христофором Колумбом, несомненно, останется Чюрленис!»
Весной 1905 года Чюрленис пишет брату: «Последний цикл не закончен; я намереваюсь писать его всю жизнь — конечно, поскольку будут появляться новые мысли. Это — сотворение мира, но только не нашего, по библии, а какого-то другого — фантастического. Хотел бы создать цикл, по крайней мере, из ста картин, не знаю, удастся ли».
Ста картин, входящих в какой-то определенный цикл, он не создал. Новые мысли появлялись и как будто опережали намерения, почему и меняются так быстро не только его планы, но и стиль его живописи, стиль его музыки. Под названием «Сотворение мира» нам известны сегодня тринадцать картин. Однако в широком смысле — как отражение созидательных, творческих сил, действующих в мироздании, — это название приложимо едва ли не к большинству произведений художника. Цикл «Сотворение мира» можно по многим признакам считать вехой в живописи Чюрлениса. С этого времени он отказывается от намеренно резких красок, свойственных его ранним работам. Темы стихийных сил природы получают у него более разнообразное выражение. Так, в более ранних циклах «Потоп», «Буря» (последний не сохранился) стихия лишь слепа и разрушительна, тогда как в дальнейшем художник воссоздает природу в глубоком разнообразии ее состояний.
Рассматривая тринадцать картин цикла, зритель невольно начинает искать последовательность в развитии этого космического процесса — рождения мира. Искусствоведы по-разному трактуют сюжетное содержание цикла, и здесь мы сталкиваемся с основным свойством большинства живописных произведений Чюрлениса: сперва нам кажется, что «прочитать» изображение очень легко; затем мы начинаем обнаруживать сложность такого занятия; наконец убеждаемся, что не можем прийти к точному или единственному решению. Этот вывод заставляет недоумевать, даже вызывает у некоторых раздражение и слова о том, что «Чюрленис непонятен».
Но он скорее непривычен. Людям, слушающим игру симфонического оркестра, вовсе нет необходимости постоянно задаваться вопросами, что означает та или иная музыкальная фраза, тот или иной музыкальный возглас. Искусство музыки, когда оно не связано с литературным, словесным текстом, вовсе не требует перевода этих звучаний на язык зрительных образов или каких-то определенных понятий. Зато музыка едва ли не более других искусств способна воплотить сильные переживания, будить в человеке мысль, фантазию, стремление к деятельности.
Пример того, как мы воспринимаем музыку, может подсказать путь к постижению искусства Чюрлениса-живописца: художник всегда оставляет простор нашему воображению, он как будто всякий раз лишь зовет за собой, приводит куда-то, чтобы оставить нас там наедине со своими раздумьями.
Подойдем же к его картинам.
Мерцающая голубоватая туманность на фоне безжизненной, темной синевы… Острый профиль с подобием короны вверху взирает в бездонность… Горизонтально над пространством в утверждающем жесте вытягивается ладонь, внизу — надпись по-польски: «Да будет!» Непроглядное пространство начинает превращаться в организованный космос: в синей тьме возгораются светила и спиральные вихри знаменуют рождение новых, они сияют над поверхностью вод, и мятущиеся облака понеслись по ожившему небу, и багровое солнце взошло на горизонт!..