Пока ученый писал свой последний труд, следователь Хват тоже не бездельничал. С осени 1940 до весны 1941 года он успел арестовать еще четверых "сообщников" Вавилова. В Ленинграде взяли давнишнего, еще со студенческих лет, друга и сотрудника Николая Ивановича — Леонида Ипатьевича Говорова. По воспоминаниям современников, профессор Говоров был очень похож на классический портрет Чехова. В кругах растениеводов его знали как крупнейшего знатока бобовых. О горохе, бобах, фасоли, вике, чине он знал буквально все. Хороший семьянин, серьезный ученый, человек в высшей степени миролюбивый и покладистый, профессор Говоров только однажды дал волю своей горячности. Это произошло в день, когда он узнал об аресте Николая Ивановича. Ни слова не сказав ни домашним, ни сотрудникам, профессор Говоров помчался в Москву искать аудиенции у товарища Сталина. Долгом ученого и гражданина он считал открыть Иосифу Виссарионовичу глаза на то, какого замечательного человека и ученого теряет Россия в лице академика Вавилова. К Сталину его не допустили. Он попытался пройти к Маленкову, и тоже — тщетно. Говорят, что, добиваясь приема в Кремле, Леонид Ипатьевич несколько дней ничего не ел и не спал. А когда физически разбитый, душевно истерзанный добрался он до Ленинграда, его схватили как вавиловского сообщника.
Почти одновременно в Ленинграде был взят молодой профессор-генетик Георгий Дмитриевич Карпеченко, один из самых одаренных генетиков двадцатого столетия, чьи работы получили международное признание. Европейски образованный, ироничный Карпеченко на первом же допросе "признался", что его опыты по удвоению набора хромосом имели… антисоветский характер. Он полагал, что такое абсурдное заявление привлечет внимание судей и ему удастся доказать свою невиновность. Увы…
Кроме двух действительно близких Вавилову ленинградцев, во Внутреннюю тюрьму НКВД привезли из Киева директора Всесоюзного института сахарной свеклы профессора Паншина, которого, кстати сказать, Николай Иванович недолюбливал, а под Москвой арестовали директора Института удобрений Запорожца, совсем уж мало знакомого Вавилову. Почему следователь решил объединить этих пятерых в одно общее дело — неизвестно. Скорее всего такое объединение имело для него сугубо личный смысл: выявление группы преступников оценивалось начальниками Хвата выше, чем разоблачение одного, самостоятельно действующего "врага народа". Возможно, впрочем, что существовали и другие, столь же серьезные причины. Так или иначе, но в марте 1941 года Вавилова оторвали от работы над книгой. Для него снова началась тяжкая допросная страда.
Смысл "второго круга" следствия состоял, как мне кажется, только в том, чтобы навесить на подследственного как можно больше новых обвинений. Качество обвинений, их доказуемость не имели для Хвата никакого значения. В той бюрократической задаче, которую он выполнял, смысл имело лишь количество показаний, агентурных донесений, протоколов очных ставок, а вовсе не их подлинность. Надо было показать, что академик Вавилов страшный, очень страшный преступник, чье неприятие Советской власти восходит чуть ли не к 1917 году. И следователь напрягал всю свою небогатую фантазию, чтобы придумать, как выглядели эти "преступления". Говорова и Карпеченко он заставил признаться, что Вавилов вовлек их в антисоветскую организацию. Паншин "засвидетельствовал", что Вавилов сорвал решение правительства о ликвидации так называемого "белого пятна". (Речь шла о посеве пшеницы в исконных районах Средней России. Вавилов и его ближайший сотрудник селекционер В. Е. Писарев как раз и были главными организаторами этого важнейшего научно-хозяйственного предприятия, которое принесло стране миллионы тонн пшеничного зерна [205].) Но какое дело было следователю Хвату до фактов! Он грузил корабль, чтобы утопить его, сочинял небылицы, чтобы придать видимость законности предстоящему убийству.
Особенно охотно Хват фантазировал, когда речь шла о шпионаже, о связях Вавилова с зарубежными разведками. В распоряжении следователя был только перечень стран, в которых бывал ученый, да список европейских и американских генетиков, селекционеров и агрономов, с которыми он когда-либо встречался. Но ведь должен же был Вавилов кому-то и где-то передавать государственные секреты Советского Союза! И вот в "деле" появляется указание на многочисленных "связных". В одном случае это французский разведчик Мазан, в другом — руководители Германского общества сельских хозяев, в третьем — датские дипломаты.
Но старшему лейтенанту Хвату и этого мало. В один прекрасный день он предъявляет подследственному обвинение в том, что директор ВИРа "портил посадочные площадки Ленинградского военного округа, производя засев аэродромов семенами, зараженными карантинным сорняком" (?!). Николай Иванович, с его острым чувством юмора, не мог не посмеяться над этой абракадаброй. Но Алексею Григорьевичу Хвату было не до смеха. 22 июня, в связи с началом войны, следователи получили распоряжение быстрее передавать дело в суд. Возникла реальная опасность: за плохую работу начальство могло отправить провинившегося на фронт. Хват нервничает. В его следовательском почерке начинают проскальзывать истерические нотки. 29 июня он приобщает к следственному "делу" "как изобличительный материал по обвинению Вавилова", якобы обнаруженный при обыске, манифест контрреволюционного "Великорусского союза" и фотографию Керенского А. Ф. Новые документы позволяют изобличить троцкиста Вавилова также в контакту с черносотенными монархистами и одновременно в том, что он является сторонником Временного правительства, низложившего монархию. Познания старшего лейтенанта Хвата в области истории общественных отношений не уступали его познаниям в ботанике. Но что за беда! Военная коллегия Верховного суда СССР, в один день осудившая и великого ботаника Вавилова, и известного советского философа, основателя и первого директора Института мировой литературы АН СССР академика Луппола, не нашла никаких недостатков в обвинительных заключениях, которые сфабриковали Хват и его коллеги…
О том, как проходил второй этап следствия, рассказал художник-иллюстратор, член Союза художников СССР Григорий Георгиевич Филипповский [206]. Весной 1941 года он провел несколько месяцев в Бутырках, в двадцать седьмой камере, на втором этаже старого тюремного корпуса. В камере, рассчитанной на двадцать пять человек, сидело более двухсот арестантов. Маленькая форточка почти не пропускала воздуха. Духота и теснота были невообразимые. Заключенные постоянно сменялись: одних увозили на расстрел, других — в лагерь. Но несколько человек пребывали тут уже довольно долго. Среди старожилов выделялись прославленный командарм времен гражданской войны Кожевников, строитель Мончегорского горнорудного комбината Маньян, конструктор советских линкоров Бжезинский. Когда Филипповского втолкнули в камеру, то среди сидящих, лежащих и стоящих заключенных он сразу заметил странную фигуру: пожилой человек, лежа на нарах, задирал кверху опухшие ноги. Это был академик Вавилов. Он лишь недавно вернулся после ночного допроса, где следователь продержал его стоя более десяти часов. Лицо ученого было отечным, под глазами, как у сердечного больного, обозначились мешки, ступни вздулись и показались Филипповскому огромными, сизыми. Каждую ночь Вавилова уводили на допрос. На рассвете стража волокла его назад и бросала у порога. Стоять Николай Иванович уже не мог, до своего места на нарах добирался ползком. Там соседи кое-как стаскивали с его неестественно громадных ног ботинки, и на несколько часов он застывал на спине в своей странной позе.
Всегда общительный, жизнерадостный Николай Иванович после "второго цикла" допросов замкнулся, с однокамерниками почти не разговаривал, о том, что происходит в кабинете Хвата, почти не рассказывал. Но однажды в отсутствие Вавилова Филипповскому передали, какие "диалоги" происходят между вице-президентом ВАСХНИЛ и его следователем. Каждый раз, когда ученого вводили, Хват задавал ему один и тот же вопрос: