Академик Вавилов до последних дней оставался верен идеалам мировой науки. Летом 1940 года в разгар уже ничем не сдерживаемой травли, в пору, когда в ВИРе не прекращались аресты, Николай Иванович подает наркому земледелия докладную записку: "Об использовании зарубежного сельскохозяйственного опыта, новейших иностранных изобретений, улучшенных семян и растений". Это как крик души: ученый не способен мириться с превращением науки в "сельскую самодеятельность". Докладная записка документ сорокалетней давности — и сегодня о многом говорит нам, людям иной эпохи.
"Одной из особенностей таких наших крупнейших ученых, как Менделеев, Тимирязев, Павлов, Прянишников, было то, что они приучили нас внимательно следить за достижениями мировой науки, — писал Вавилов. — О необходимости внимательно изучать опыт мировой культуры учил Горький. Между тем на многих участках сельского хозяйства и сельскохозяйственной науки в последнее время начинают культивироваться нездоровые тенденции игнорирования зарубежного опыта и даже пренебрежительного отношения к нему. Прекратилось издание реферирующих органов, переводов лучших иностранных руководств и оригинальных работ, прекратился учет изобретательства, учет больших селекционных достижений, которые имеют место за последнее десятилетие, и особенно в Канаде, США, Германии, Швеции. Имеется тенденция к хулению огулом всей буржуазной науки. При этом забывают о том, что наука и техника в капиталистических странах главным образом движется интеллигенцией, тружениками науки. Несоответствие взглядов некоторых из авторитетных советских товарищей с основными направлениями науки за рубежом стало поводом для того, чтобы отмахиваться от всей заграничной науки. Этому способствует обычно незнание иностранных языков даже крупными научными агрономическими работниками нашей страны.
Ограничения по обмену семенами, проведенные в последнее время, фактически приостановили ввоз улучшенных сортов из других стран, поскольку все это дело может быть построено лишь на взаимном обмене новинками… Нужны радикальные меры, чтобы исправить положение дел".
И Вавилов тут же предлагает эти конкретные меры. Он перечисляет книги специалистов селекционного дела, которые необходимо немедленно перевести на русский язык, рекомендует создать институт сельскохозяйственных консультантов при некоторых советских посольствах "как для использования опыта, так и для сборов необходимого там посадочного материала", призывает Наркомзем организовать "оперативное бюро по использованию заграничного опыта, как-то: новейших машин и орудий, новых средств в борьбе с болезнями и вредителями растений, новых сортов…" [171]
Сегодня эти предложения кажутся само собой разумеющимися. Но в 1940-м на призывы Вавилова никто не обратил внимания. У научного кормила стояли люди, ищущие для себя личную выгоду в "политике замуровывания" так же, как находились мастера извлекать пользу из политики репрессий, атмосферы страха и подозрительности. И тот, кто в 1939 году твердил, что в "биологической науке, в частности в учении о наследственности, в странах капитала господствуют метафизические извращения", "что далеко не у всех наших биологов… изжито преклонение перед заграницей и погоней за заграничной модой в науке" [172], тот, конечно, хорошо понимал: Сталину это понравится. Сталину нравилось и то, что высокие и сверхвысокие урожаи, новые сорта за два года и прочие будущие блага Лысенко сулит подарить без всякого участия посторонних, силами собственной доморощенной науки.
Как же объяснить, что в такой, до крайности неблагоприятной обстановке Вавилов решается подать в Наркомзем свою докладную записку? Наивность? Упрямство? Или прямая попытка самоубийства? Я расспрашивал об этом ближайших к Николаю Ивановичу сотрудников ВИРа — профессора Е. Н. Синскую, С. М. Букасова, Н. Р. Иванова. Они слушали меня терпеливо и грустно, как человека, не способного понять простейшую истину: "Ни наивности, ни упрямства не было у него и в помине. Николай Иванович, как бы это вам сказать, был очень цельной натурой. Он просто не умел, не мог иначе…"
Глава 7
ГОД ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ СОРОКОВОЙ…
Завидуем внукам и правнукам нашим, которым суждено видеть Россию в 1940 году, стоящую во главе образованного мира, дающую законы в науке и искусстве и принимающую благоговейную дань уважения от просвещенного человечества.
В. Г. Белинский, 1840 г.
Несколько лет назад в Ташкенте мне показали две странички, вырванные из школьной тетради. Еще совсем не старый человек, блестящий эпидемиолог и вирусолог профессор Николай Ходукин набросал на них свое завещание. Труд, написанный на смертном одре, именовался "Что бы я хотел сделать в науке". В четырнадцати пунктах оздоровитель Среднеазиатских республик профессор Ходукин оставил своим продолжателям стройную программу дальнейшего наступления на болезни. Я читал этот документ и думал о мужестве ученого, вернее, о традициях мужества в науке.
Фрэнсис Бэкон простудился, охлаждая курицу для физиологического опыта. Последние оставшиеся от него слова запечатлел его экспериментальный журнал — "Опыт удался"… За несколько часов до гибели Помпеи Плиний-старший пишет друзьям, которые умоляют его спастись, что его больше занимает разбушевавшаяся стихия, нежели собственная безопасность. В 1912 году обреченный на смерть от легочной чумы русский врач Ипполит Деминский последние минуты жизни тратит на то, чтобы составить и отправить телеграмму научного содержания: медик призывает коллег вскрыть его тело — как первый достоверный случай заражения чумой человека от суслика…
Ходукин и Бэкон, Плиний-старший и Деминский: их подвиг разъединен столетиями, но для нас, потомков, они в одном ряду, в ряду героев. Их последние строки, может быть, самое трагичное из того, что писалось людьми всех времен. "Когда умирает ученый, умирает мир" — гласит восточная мудрость. Воистину так, ибо за последней строкой ученого пропасть, куда безвозвратно рушится целый мир невысказанных идей, несовершенных открытий, необнаруженных истин.
Передо мной извлеченный из архива "Проспект работ на 1940-41 год", две странички, которые Николай Иванович составил для себя в самом начале 1940 или в конце 1939 года. Это программа того, что собирался делать ученый в ближайшие два года. В проспекте ничего не говорится о том, что входит в деятельность вице-президента ВАСХНИЛ, об исполнении директорских обязанностей в Институте растениеводства, о поездках в экспедиции и на опытные станции. Перечислены только книги и статьи, которые он намеревается написать. Но и в таком виде этот сугубо личный, набросанный для собственной надобности документ поражает. За 720 дней своей жизни Николай Иванович готовился создать целую библиотеку: двенадцать книг общим объемом в 243 печатных листа! Три из них — 23 печатных листа — предстояло написать по-английски, две книги снабдить развернутым английским резюме. Кроме того, ученый обязывал себя написать для журналов пять больших — более печатного листа — научных статей (одну — по-немецки).
В истории науки "проспект" академика Вавилова навечно занял место рядом с телеграммой доктора Деминского и последней строкой Бэкона. Страшно думать о сожженных библиотеках, об уникальных, более не существующих книгах — истребленных сгустках человеческого разума. Но разве не столь же трагична судьба так и не написанных двенадцати томов, этих поистине умерщвленных в чреве детей науки? Даже перечисление заголовков дает представление о значимости вавиловских сочинений.
Проспект остался в основном неосуществленным. Но для нас этот документ не "историческая деталь". Две напечатанные на машинке страницы позволяют сделать некоторые выводы об авторе и о его душевном состоянии в те годы. Травля не лишила Вавилова работоспособности. И без того тесно набитые сутки его уплотняются до отказа. Ведь для того чтобы в течение двух лет написать 243 печатных листа — около шести тысяч страниц, — надо ежедневно, без единого дня перерыва, делать не меньше восьми страниц! Те, кто помнят Николая Ивановича в последние месяцы, говорят, что так он и работал. В экспедициях по стране он оставляет для сна только считанные часы переездов, засыпая на час-другой в автомобиле и даже в маленьком самолетике местного сообщения, где для отдыха приходится прикорнуть на тюках и чемоданах. "Жизнь коротка — надо спешить". Теперь этот девиз, подобно бичу, непрерывно свищет над его головой. "Спешить… спешить…"