Очевидно, после несостоявшегося юбилея Николай Иванович ясно понимает, что быть просто хорошим ученым — недостаточно. Недостаточна и та политическая плата, которую он до сих пор вносил для блага своего научного дела. Властям нужно что-то другое, чего он не знает, не умеет. Рождается страшная догадка: в какой-то миг фантасмагория необъяснимых арестов и бессудных расстрелов может коснуться и его, Вавилова, президента ВАСХНИЛ и члена ЦИК. Он отталкивает от себя ужасный домысел: ведь он ничего не делал такого… А что непозволительного сделал его заместитель по институту, честнейший селекционер Виктор Евграфович Писарев? Чем виноваты кристально чистый цитолог Григорий Андреевич Левитский, профессора Максимов, Таланов, Сапегин и десятки других арестованных в ВИРе и на опытных станциях? Еще далек вроде бы 1937 год; еще только-только прозвучали те слова Сталина, которые приведут впоследствии Лысенко к положению диктатора в биологии и сельском хозяйстве; еще не знает Вавилов, что заведено на него "Дело", куда подшиты первые доносы. Но чутким своим ухом и зорким глазом улавливает он необратимую перемену в политическом климате. И тайный страх, который никому нельзя выдать, о котором никому нельзя рассказать, поселяется в сердце бесстрашного путешественника. Вавилов прячет, все глубже загоняет это чувство, но оно то и дело прорывается помимо его воли.
"Лишь дважды я видел своего друга в волнении, — вспоминает лауреат Нобелевской премии, американский генетик Герман Меллер. — В первый раз, когда он рассказал мне о том, что случилось с ним только что в Кремле. Спеша на заседание Исполнительного Комитета (ЦИК), он торопливо завернул за угол в одном из кремлевских коридоров и столкнулся с шедшим навстречу Сталиным. По счастью, оба тотчас же поняли, что столкнулись случайно, однако и через несколько часов, вернувшись в Институт генетики, Вавилов все еще не мог прийти в себя" [106].
Выросший в иной общественной атмосфере, Меллер едва ли мог понять всю глубину переживаний своего русского товарища. Встреча в кремлевском коридоре (она произошла скорее всего весной 1935 года) по стандартам того времени выглядела отнюдь не безобидной. Столкнувшись с Вавиловым, Сталин, который был ростом значительно ниже, сначала отпрянул и с ужасом взглянул на огромный вавиловский портфель. Очевидно, его уже тогда мучили страхи, которые позднее переросли в подлинный психоз. В набитом книгами портфеле ему почудилась взрывчатка. В следующий миг, однако, Сталин взял себя в руки. Вместо маски ужаса на лице его возникло хмурое подозрительное выражение. Вождю было неприятно, что кто-то видел его испуг. Так рассказал об этом Николай Иванович тем, кто был значительно ближе ему, чем Меллер. Говорил он об этом со всегдашней своей доброй, чуть юмористической улыбкой, как о забавном незначащем случае. Но вряд ли сам считал ту встречу пустяшной.
Переживание, испытанное в кремлевском коридоре, никак не забывалось. Наоборот, страх матерел, разрастался, застилал горизонт. На годы вперед протянулись от него корни-щупальцы к каждому поступку, каждому высказыванию ученого. Директору ВИРа, вице-президенту ВАСХНИЛ нужна была тактика, нужна была стратегия, нужна была дипломатия.
Тоталитарный режим оттого и именуется тоталитарным, что каждого даже самого нейтрального гражданина стремится сделать пособником своих преступлений, всех и каждого старается запачкать в крови своих жертв, всех сковать круговой порукой соучастия. Для этого служат массовые политические митинги, на которых гражданина заставляют распинаться в преданности режиму, и "письма протеста" против действительных и фальшивых врагов. Иногда властям нужны, наоборот, — "письма в поддержку", и, как и прочие процедуры, эта превращается в испытание нравственной прочности гражданина. Чем выше на общественной лестнице стоит гражданин, тем труднее ему уклониться от порочащих его публичных заявлений. Между тем именно писатели, артисты, художники, ученые наиболее лакомы для чиновника; заявление о верности особенно важно получить от них, от этих сливок общества.
Год 1937-й был не только годом великого кровопролития, но и годом непрерывных присяг на верность. 28 января в центральных и республиканских газетах, среди других подобных призывов, появилось письмо, озаглавленное: "Мы требуем беспощадной расправы с подлыми изменниками нашей великой родины". Как и все такие письма, сочинение это не содержало никаких фактов, а наполнено было только бранью, угрозами и клеветой. Его можно было бы и не вспоминать (мало ли грязи выплескивает каждая эпоха!), но несомненный интерес представляет список авторов этого сочинения. Публика собралась действительно отменная: химик А. Бах, растениевод Б. Келлер, геолог И. Губкин, паразитолог Е. Павловский, строитель локомотивов В. Образцов, физиолог А. Сперанский, математик М. Лаврентьев, эпидемиолог П. Здродовский. Все они в один голос требовали: убить, раздавить, растоптать. Третьим по счету автором письма значился Николай Иванович Вавилов. Думал ли этот третий, что по иронии судьбы ровно через шесть лет, почти день в день он сам, став "врагом народа", будет умирать на тюремной койке? Впрочем, "не судите и не судимы будете". Не для суда над героем привожу я здесь этот факт, а затем только, чтобы сопоставить его с другим фактом, который произошел в том же тридцать седьмом. Уже в наше время рассказал мне эту историю профессор Н. В. Тимофеев-Ресовский, известный генетик и радиобиолог.
В "благостные" 20-е годы генетик Н. К. Кольцов послал своего любимого молодого сотрудника Тимофеева-Ресовского учиться в Германию. Вавилов в те годы довольно часто бывал в Берлине, и между двумя генетиками сложились сердечные отношения. После прихода к власти гитлеровцев Тимофеев-Ресовский начал собираться домой, но однажды в тридцать седьмом получил из СССР предупреждение, что дома его ждет тюрьма, а может быть, и что-нибудь похуже. Записку эту переслал ему с американским генетиком Меллером Николай Иванович Вавилов [107].
Таковы два поступка, совершенные ученым в одном и том же году. Такова "тактика и стратегия", к которой принуждал век-волкодав честного человека, вовсе не заинтересованного в личных благах или в успехе на ступенях карьерной лестницы.
Беседуя в 1971 году с профессором Тимофеевым-Ресовским, я между прочим спросил его, значит ли рассказанная им история, что Николай Иванович политически прозрел только к тридцать седьмому году? Ведь только человек, окончательно понявший ситуацию, возникшую в стране, мог подать другу совет не возвращаться на родину. Для этого нужна была не только смелость, но и мудрость. "Нет, — возразил Тимофеев-Ресовский, — Николай Иванович прозрел значительно раньше, еще в 1934-м" (sic!).
Согласимся, что такая "игра с дьяволом" требовала немало дипломатических способностей и просто ума. Может быть, именно эта игра спасла академика Вавилова от арестов 1937–1938 годов. Но время тем не менее работало против него. Как ни умен был Вавилов, ему поначалу и в голову не могло прийти, что именно Лысенко власти готовят на его место; что малограмотному, но волевому агроному предстоит вытоптать у себя на родине все посевы, выращенные мировой и русской биологической наукой, а затем уничтожить и самих биологов. А между тем почти с самого начала своей карьеры Лысенко вел дело именно к этому.
Яровизацию, которую Николай Иванович считал делом экспериментальным, требующим проверки (об этом — смотри выше — он и писал Эйхфельду!), Лысенко объявил вдруг верным средством сегодня же поднять урожаи пшеницы по всей стране. Замоченные перед посевом семена, по его словам, должны дать прибавку урожая не меньше центнера на гектар. Перемножив этот гипотетический центнер на все 100 миллионов гектаров, занятых под хлебами в Советском Союзе, агроном начал в газетах и по радио сулить стране дополнительные эшелоны хлеба почти без всяких затрат. Яровизация объявлена главным методом, который принесет стране изобилие. Проверка? Он считал, что лучшая проверка — испытание метода прямо на полях, на миллионах гектаров. Он даже объясняет, что такое новшество стало возможным только в нашей стране, где опытным делом занялись сотни тысяч колхозников.