Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Для того чтобы попасть дальше, в парк, надо пройти через дворец.

«Это впечатление торжественности возрастает до почти тягостного напряжения, когда проходишь по покоям герцогского замка… где вкус странно сочетается с расточительностью». Ослепляющий глаза блеск, аляповатая роскошь «доводят здесь потребность в простоте до высшей степени и подготавливают самое чудесное торжество сельской природы, которая вдруг открывается путешественнику в виде так называемого английского сада, с его кажущейся непринужденностью…»

Старик ругает его «Антологию»? Еще бы! «Тон, господствующий в этой книге, чересчур своеобразен, глубок, мужествен, чтобы прийтись по вкусу нашим болтунам и болтуньям, любителям сладенького», — пишет анонимный рецензент «Антологии». Этот рецензент — сам Шиллер. Впрочем, он лучше кого бы то ни было знает и подлинные недостатки своего поэтического сборника. «Антология» возникла в спешке, буквально в течение нескольких месяцев. Шиллеру важно было противопоставить боевую демократическую поэзию беззубому «Швабскому альманаху» некоего Штейдлина, единственному поэтическому сборнику, выходившему в Штутгарте.

Юношеские стихи друзей Фридриха и его собственные, среди них — «Завоеватель», «Дурные монархи», «Колесница Венеры», открыто задевающие феодальные порядки, задают в «Антологии» тон.

Шиллер включил сюда и стихотворение «Руссо» — прославление памяти своего любимого писателя-демократа, до самой смерти травимого реакционерами.

Монумент, возникший злым укором,
Нашим дням и Франции позором,
Гроб Руссо, склоняюсь пред тобой!
Мир тебе, мудрец уже безгласный!
Мира в жизни ты искал напрасно —
Мир нашел ты, но в земле сырой.
Язвы мира ввек не заживали:
Встарь был мрак — и мудрых убивали.
Нынче свет, а меньше ль палачей?
Пал Сократ от рук невежд суровых,
Пал Руссо — но от рабов Христовых,
За порыв создать из них людей

Шиллер написал немало нового: полную грубоватого юмора «Мужицкую серенаду», подражание городскому фольклору; мужественную балладу о швабском национальном герое графе Эберхарде Грейнере, для которого превыше всех привязанностей и чувств — интересы родной страны; стихотворение «Памятник разбойнику Моору…». Расставаясь с героем своей драмы, автор еще раз хочет подчеркнуть ее основную идею: разбойничество не путь для переделки общества. И все же славы, славы, а не позора заслуживает благородный юноша, вставший на путь открытой борьбы против несправедливого строя. Потомки оправдают его!

Чудо! Позорная смерть тебя венчала бессмертьем!
Славы сорвал ты звезду,
Став гордо на плечи позора.
Близок день — позор улетучится дымом,
И лишь одно восхищенье
Сможет к тебе досягнуть.

Мудрено ли, что «Антология» не нравится Карлу Евгению еще больше «Разбойников»!

Не свой ли портрет видит он в «дурных монархах», преступных князьях, разоряющих народ ради собственных прихотей? Не понял ли он намек на свою любовницу — всесильную графиню Франциску фон Хогенхайм, владелицу нового парка и дворца, в стихотворении «Колесница Венеры»?

Возле коронованного зверя
Суетятся сводни и дельцы,
Фавориткам отпирая двери,
Добывают деньги и венцы.
И нередко — о предел коварства! —
Шлюха в царский кабинет войдет,
В сложную машину государства
Пальцы беспрепятственно сует.

Но что это? За упреками в нарушении правил «хорошего тона» не последовал грозный окрик, к которому внутренне уже приготовился Шиллер. Голос герцога звучит еще мягче. Карл Евгений предлагает поэту «отеческое попечение», высочайшую цензуру над его творчеством, если Шиллер будет давать на прочтение все свои произведения.

О нет, на это Шиллер никогда не согласится: его муза свободна! Почтительно, но твердо поэт отклоняет предложение его светлости.

Они расстаются, затаив каждый свои намерения и мысли. Шиллер знает: Карл Евгений никогда не простит ему отказа от предложенной «милости» — высочайшей опеки. Теперь следует ждать мести.

Ждать пришлось недолго.

В конце мая, уступив просьбам друзей и приятельниц показать им спектакль, Шиллер снова поехал в Мангейм на представление «Разбойников».

Каким разительным контрастом после подневольного штутгартского существования показались ему эти несколько дней в Мангейме! Здесь он чувствует себя свободным, он осыпан похвалами, он вращается в обществе людей творческих: режиссеров, актеров, литераторов, видящих в нем надежду современной немецкой сцены. Там — лазарет, казарма, безвестность…

Шиллеру кажется, что именно в Мангейме находятся «счастливые созвездия и греческий климат», которые могли бы вырастить из него настоящего поэта. Если бы перебраться в Мангейм и постоянно работать в Национальном театре…

Но ведь это не просто переезд из одного города в другой. Для жителя Вюртемберга XVIII столетия Мангейм — заграница, столица другого «государства», курфюршества Пфальцского. А разве не должен он согласно обязательству, подписанному его родителями, «всецело посвятить себя служению Вюртембергскому Герцогскому Дому»? Многопудовыми цепями оказалось для поэта это злополучное обязательство.

И все же Шиллер не отказывается от надежды: он рассчитывает на помощь влиятельного директора Маигеймского театра барона Дальберга.

Если бы Дальберг обратился к герцогу с просьбой отпустить полкового медика хотя бы на время, написал так, чтобы у Карла Евгения не оставалось сомнений, что «все совершается его властью, по его воле и служит к его же чести»… Если бы к тому же в этом письме удалось польстить педагогической страсти герцога, «намекнуть, что не будь его, я бы ничего собой не представлял, ибо я обучен и воспитан в учрежденной им академии…» О, Шиллер не сомневается — в таком случае ему удалось бы вырваться из Штутгарта.

Но Дальберг только улыбается. Пожимает Шиллеру руки. Он светский человек и придворный, захочет ли он из-за какого-то молодого драматурга обострять отношения с всесильным Вюртембергским герцогом?

Между тем до Карла Евгения доходят слухи о вторичной отлучке полкового медика. Снова вызывает он Шиллера в Хогенхайм, но на этот раз не для отеческих увещеваний. Поездка автора на представление его драмы расценивается почти как политическое преступление, «связь с заграницей». Герцог устраивает ему форменный допрос. Грозит крепостью, обещает лишить родителей Шиллера куска хлеба.

В резких выражениях Карл Евгений запрещает Шиллеру иметь сношения с «иностранцами», приказывает ему отдать шпагу и, оставив коня в Хогенхайме, пешком отправляться в Штутгарт на гауптвахту.

Вряд ли на этот раз, идя длинной тополевой аллеей, благоухающей молодою майской листвой, размышляет поэт об искусстве архитекторов и садоводов. На фоне вечернего неба перед ним вырисовываются мрачные очертания Хогенасберга. Никогда еще не представлялась ему эта страшная крепость такой реальной угрозой, никогда не казалась столь близкой судьба Шубарта. Почти физически ощущает поэт гнет серых, покрытых плесенью стен, чувствует на своей коже гнилое, промозглое дыхание тюремного воздуха…

Надо сделать еще одну попытку расшевелить Дальберга. Решительную. Дать ему понять, что речь идет о свободе Шиллера, об его жизни.

«Ваше превосходительство, наверно, немало удивится, узнав, что за последнюю поездку к вам я был посажен под арест… Если ваше превосходительство еще верит, что мои надежды приехать к вам осуществимы, то единственная моя просьба поспешить с этим делом, — пишет он барону 15 июля 1782 года. — Теперь у меня есть причина вдвойне желать этого, но я не решаюсь доверить ее письму. Единственное, что я могу сказать вам наверное: если в течение ближайших месяцев мне не удастся приехать, то у меня уже не останется надежды когда-либо жить подле вас…»

18
{"b":"247736","o":1}