Пашич вошел в купе. Подходили министры и руководители оппозиционных партий, видели этот конверт. Он всем бросался в глаза, они осматривали его, видели гриф, о чем-то спрашивали. А Вукашин не мог произнести ни слова. И порвать этот конверт не мог. И сунуть в карман. Он держал его так, что все видели, могли прочитать гриф. У него нет ничего общего с этим конвертом. Пусть знают, что это дал Пашич. Но его, Вукашина, подкупили, шантажировали, схватили за горло нечистыми руками. Он один, только он отец, должен решать судьбу Ивана. Быть ее виновником. Пашич распял Вукашина на кресте. Какая дьявольская игра! Прислонившись лбом к стеклу, Вукашин смотрел в окно.
На незанятом железнодорожном пути несколько раненых жестоко дрались из-за какой-то палатки. Обезумело свистел паровоз. Вагон дрогнул и медленно тронулся. Люди хватались за поручни; раненого, который, сидя на рельсах, крепче других держался за ткань палатки, другой, однорукий, заколол тесаком, но и победителю не пригодилась палатка: он отшвырнул свое оружие, тесак отскочил от рельса, а сам не спеша пошел в поле, сопровождаемый криками жандармов, воплями и причитаниями женщин. Другой раненый, на костыле, догнал его и изо всех сил ударил костылем по голове; убийца покачнулся, обхватил голову руками и покатился по насыпи; раненый с костылем подошел к нему, вырвал палатку и направился к станции. Толпа вслед за правительственным вагоном хлынула на пути и накрыла все. Хмурое небо падало на госпиталь, на Милену, уходившую по коридору…
— Тебе плохо, Вукашин? Бледный ты. Капрал, принеси воды! — сказал Пашич.
— Не надо. Все в порядке. Я был ночью в госпитале. Раненые, кровь. — Он сунул руку в карман — пальцы его дрожали, ощупывая письмо Пашича.
Протяжно свистнул локомотив, и поезд вдруг резко остановился — от толчка с полок слетели сумки и чемоданы. Все что-то хватали, держали, Вукашин прижимал рукой карман с письмом. Поезд стоял: министры выходили в коридор, толпились возле окон. Плакали и кричали дети.
— Дети! Откуда столько детей? Что происходит? Кто собрал столько детей? Эвакуируется какая-то школа. Где их учителя? Дети, где ваши учителя? Не видно никого из старших. И железнодорожников нет. Непостижимо. Что тут произошло, люди? Вукашин, взгляните.
Вукашин встал и подошел к окну: на путях стояли и плакали дети, они окружили паровоз, толпились на перроне маленькой станции, из пристанционного здания появлялись все новые и новые; они перепрыгивали изгородь и топтали георгины палисадника, старались залезть в поезд, цеплялись за жандармов, которые отступали в растерянности, не зная, что делать, в то время как министры молча укрывались по купе. Паровоз засвистел и стал набирать скорость.
14
Когда паровоз дал несколько длинных гудков, судорожных, прерывистых, точно навсегда прощаясь с Валевом, у Милены задрожали пальцы, и пинцеты в ее руках моментально дали о себе знать звоном по краю металлического тазика. Доктор Сергеев, который накладывал повязки лежавшему без сознания солдату на рану у позвоночника, поднял глаза. Она не могла совладать с собой: слезинки одна за другой покатились на окровавленную и разодранную одежду, валявшуюся возле операционного стола. Доктор Сергеев что-то шептал ей по-русски, сопровождая слова умоляющим взглядом. Пинцеты зазвенели громче.
Может быть, никогда больше она не увидит отца. А она не могла остаться с ним вечером, последний вечер помолчать, надежно и нежно защищенная его присутствием. Его негромким всемогуществом. С тех пор как она помнила себя, она ничего не боялась в его присутствии. Ни ведьм, ни вампиров, ни волков, ни змеиного царя, ни турка, ни дракона; с ним она могла спуститься на самое дно Римского колодца на Калемегдане и пройти старым лесом в ущелье грозовой ночью, даже переночевать на кладбище. После смерти деда, когда она поняла, что смерть — это не сон и не переход на небо, на зеленый лужок, по которому протекает речушка, где плещутся ангелочки, как на картинке в комнате бабушки, она уверовала, что в объятиях отца даже эта смерть ничего не может ей сделать. И вплоть до встречи с Владимиром во всех юношах искала она силу отца, его качества, его образ; она не сомневалась, что не сможет полюбить человека, который не похож на ее отца. Она пристально наблюдала за матерью, выискивая у нее недостатки, поднимая преимущества отца. Так было до встречи с Владимиром. До тех пор. А с тех пор она лишь несколько раз садилась ему на колени и прижимала ухо к груди, чтобы услышать биение сердца и стук часов в жилетном кармане; чтобы задуматься над металлическим голосом времени и насладиться глубокими сильными ударами, исходящими из его груди, от которых гудел теплым и могучим эхом весь дом; чтобы расспрашивать о чем угодно и слушать этот гул и гудение в его груди. Неужели Владимир помешал ей побыть с отцом этот вечер, последний раз слушать его, чувствовать прикосновение его рук, спрашивать, по какой причине все мужчины ревнивы…
Она не замечала, как ее слезы капали на стол. Доктор Сергеев что-то тихо говорил ей по-русски, потом громко велел уйти поспать — сестра Душанка разбудит ее перед ночной сменой. Паровоза уже не было слышно.
Она опустила тазик с инструментами на стол и, заливаясь слезами, вышла из перевязочной; пробралась по коридору, забитому носилками с ранеными, не обращая на них внимания. На улице перед госпиталем стояли телеги, полные ранеными, которых недавно привезли; идя к зданию, отведенному под спальни для врачей и медперсонала, она почувствовала, что в телеге с голубыми бортами лежит Владимир, но не захотела к ней подойти, чтобы убедиться; не захотела, мстя себе за боль, причиненную отцу. За то, что Владимир заподозрил, будто она кокетничает с докторами и ранеными офицерами. Она кокетничает! Потому что его, раненного, она поцеловала в госпитале. Она, которая впервые в жизни поцеловала мужчину, и только его, Владимира. Она вбежала в комнату, заставленную кроватями, на которых не раздеваясь спали ее коллеги, бросилась на свою, общую с Душанкой, постель, сунула голову под подушку и плакала до тех пор, пока не сморил сон.
Она проснулась от мягкого и густого, ласкового шепота; долго, словно находясь в ином царстве, не могла открыть глаз, словно уже умерла, словно лежит в гробу, засыпанная землей. А когда услыхала «дорогая девушка», вздрогнула от знакомого, чуть хмельного шепота доктора Сергеева, этого самого необыкновенного человека, которого ей довелось увидеть и узнать в жизни. Ей стало страшно от его таившей угрозу нежности; она открыла глаза: темно. Свет лампочки, горевшей на улице, освещал колени и окровавленный фартук доктора Сергеева, который сидел возле двери, лица его не было видно; он курил и шептал что-то по-своему, по-русски. У нее застучали зубы от озноба и от этого невнятного шепота. С ним она встретит швабов. Теперь он единственная ее защита. Защита и опасность: сестры и врачи посмеиваются над его онегинской влюбленностью. С улицы доносился стук ведер и лай собак.
— Они ушли, доктор? — прошептала она.
— Ушли, Милена, ушли, — шепотом ответил он, встал и медленно вышел из комнаты.
Теперь она могла двигаться. Легла на спину, подняла взгляд к потолку. Возможно, сегодня ночью придут швабы. Они изнасилуют, убьют ее. Неужели было на свете нечто, что могло помешать ей провести прошлую ночь с отцом, последнюю ночь? Она задыхалась, не имея сил плакать. Во дворе ругались и спорили санитары. И собаки лаяли в Валеве.
Кто-то вошел, она вздрогнула: Душанка. С нею они делили постель. Девушка присела в ногах, вздохнула. Комната словно покачнулась от этого ее вздоха.
Спросить она не смела, не могла произнести ни слова. Собственный голос взорвался бы. Душанка нежно взяла ее за руку.
— Ранен Владимир.
— Где он?
— Погоди, успокойся.
— Скажи, куда его? — Милена вплотную приблизила свое лицо к ее.
— Он тяжело ранен. Но выживет. Доктор Сергеев оперировал. Наверняка выживет.
— Ты его видела? Пока я спала? О, мамочка милая! Почему ты меня не разбудила? В какой он палате? Отведи меня туда.