Богдан выскочил наружу и побежал к Ивану рассказать о случившемся. Это преступление, преступление, твердил он, хотя и убили Луку Бога. Разыскал Ивана, задыхаясь, судорожно хватая ртом воздух, рассказал о случившемся и добавил:
— Теперь мы с тобой отвечаем за роту. И за убийство Луки Бога.
— Ты командир первого взвода и в случае гибели ротного принимаешь на себя команду, если нет старшего по чину. А у нас в роте его нет, — ответил Иван со спокойствием, которое потрясло Богдана.
— Брось ты эту иерархическую чепуху! Убили командира! Убили человека. Пусть даже Луку Бога. Но ведь это наша армия, наш народ. Мы не должны так цинично и свысока проходить мимо такого случая!
— Ты хочешь создать военный трибунал? И в этой ледяной пустыне судить убийц Луки Бога? На рассвете мы расстреляем убийц, а потом пойдем в последнюю атаку на пулемет? И это стало бы логическим концом роты на Сувоборе? — Иван умолк, сообразив, что лишено смысла продолжать разговор в таком тоне, который опасно отдалял его от Богдана, и поэтому добавил озабоченно — Я согласен на все, что ты предложишь!
— Я не знаю, где находится штаб батальона. Пока не вернется связной, мы ничего не можем туда сообщить. И я не знаю, что сказать солдатам. Разумеется, формально, потому что они узнали обо всем прежде нас. Может, следует допросить подозреваемых? — Богдан умолк: пулемет осыпал Превию длинной очередью трассирующих пуль; можно ли Алексу Дачича назвать убийцей? А если обвинение будет облыжным?
— Давай поговорим с Саввой Маричем. В его разум я больше всего верю. Савва, подойдите сюда.
Савва Марич даже в кромешной тьме не забывал о требованиях устава и приветствовал их как положено. Богдан рассказал ему все, не преминув поделиться подозрениями в адрес Алексы Дачича.
Пулемет двумя короткими очередями оборвал цепь его доказательств.
— Когда выстрел-то раздался, внизу, у сторожки, я отлично слышал: Алекса Дачич и Спасое Божич спорили со Сретеном о фляжке с ракией. А потом торговались о сигаретах. Думается мне, не они это, — спокойно ответил Савва.
Богдану его уверенность показалась подозрительной; чем упорнее убеждал Савва, будто Алекса Дачич никак не связан с убийством, тем очевиднее становилось ему: Савва будет защищать каждого в роте. Может, он и сам соучастник. По его мужицкой логике Луку Бога полагалось прикончить. А если рота сговорилась, что тогда? Даже вестовой мог это сделать.
— Что ты молчишь, Иван?
— Если Савва Марич и рассуждает сейчас несправедливо, то думает он и говорит, во всяком случае, на пользу дела.
— Но если мы с тобой поддержим его, то есть их, значит, мы становимся соучастниками.
— Ведь он же был гад, Богдан. Жестокий и бездушный.
— Был, Иван. Но во имя свободы отечества, а не из корыстного расчета стал он таким. Он был несчастный человек, я вчера вечером это понял. И не могу осуждать несчастного.
— Стоило видеть, как он швырял вчера перед голодной ротой свои чинарики.
Богдана поразили слова Ивана. Однако ему было неловко с ним спорить в присутствии Саввы Марина, который хранил молчание.
— Теперь надо решать сообща, — произнес он твердо.
— Решай как знаешь. Я на все согласен. На все. — Иван опустился на снег. — Никакие знания, никакие принципы этой ночью ничего не стоят.
— Какая-то мораль имеет свою цену и сегодня на Превии. От чего-то нам нужно оберегать себя, Иван.
— Я не понимаю, от чего. В самом деле, не понимаю. Если вся Европа ведет себя как последний уголовник, то что мы можем сделать здесь, на снегу, на морозе, с какой-то несчастной искромсанной сербской ротой… Это просто неразумно. Бессмысленно.
— Если б я пережил благодаря случаю эту войну, Иван, мне пришлось бы предстать перед первым же судом по обвинению в преднамеренном убийстве.
— Ты еще думаешь, что для будущего мира уцелеют какие-то остатки совести? Ты социалист, революционер… Ты… Впрочем, я все сказал. Я на все согласен.
— Ты предлагаешь скрыть убийство, сделать вид, будто Лука Бог погиб в бою? Чтобы он тоже стал одной из жертв Превии? Ты этого хочешь?
— Почему бы нет? Все мы стали ее жертвами. И все будем ими. Сегодня или завтра, уже не важно. Так ведь, Савва?
— Если вы позволяете мне тоже кое-что сказать, то лучше сейчас не решайте ничего. Дождитесь утра. Наступит день, и все будет по-другому. А может, и само собою решится. Я вам, господин взводный Драгович, поскольку вы сейчас командир, предложил бы отступить с Превии. В еловый лесок.
— Никуда мы до рассвета отступать не будем! — отрезал Богдан, охваченный чувством внезапной ярости на Савву, на его практическую, лукавую трезвость, которую воспринял после Бачинаца Иван, очевидно приходя от нее в восторг. — Без приказа мы с Превии не уйдем. — Он стремительно пошел прочь, потом вернулся. — Ты слышал, Иван, что мы прикрываем полк и всю дивизию. И слышал, какое значение имеет Превия.
— Да, все возможно. И война может быть решена на Превии.
Пулемет с вершины короткими очередями сверлил темноту; подавленный отчаянием, Богдан шагал к нему и к своему взводу. Забросать его гранатами. Спасти жизни ста, двухсот, трехсот человек. Сейчас, пока темно. Пойти с Алексой и Спасое. С ними? Может быть, победой над этим пулеметом все будет решено. Остановился: а вдруг неведомая справедливость будет удовлетворена? Или искупление за несправедливость? Он лишит себя возможности быть несправедливым. Спасет роту. Майор Таврило Станкович наверняка бы одобрил такое решение. Придя к своим солдатам, вызвал Алексу Дачича и Спасое Божича.
— Померзнем все, взводный. И наше пополнение, вчерашнее, рекрута этого, пока он возился с окопчиком, ударило. Руку ему перебило.
— Сколько у вас гранат? Пойдете со мной.
— Куда, взводный?
— Вон того гада на верхушке сбить. — Он повторил слова Луки Бога — тот называл пулеметчика не иначе как «гадом на верхушке».
— Крест на тебе есть, взводный? Как же мы в этакой тьме станем пулемет сбивать? Как к нему подберешься, когда лед хрустит и шаги аж на другом склоне слыхать? — громогласно возмутился Алекса Дачич.
— За мной, я сказал! — Богдан испытывал некое удовлетворение, заставляя подчиняться Алексу Дачича; словно бы эта их совместная атака на пулемет могла уравнять все их взаимные расчеты от Бачинаца. — Не ворчать! Алекса, ты справа, Спасое, слева! — Возбужденный, раздираемый сразу многими чувствами, он не испытывал страха. Наст похрустывал под ногами, иногда они проваливались почти по пояс; но он не замедлял шаг, хотя Спасое с Алексой просили об этом. Он был охвачен желанием поскорее покончить с пулеметом. И ощущал какое-то странное удовлетворение собою. Вступили в можжевельник, склон становился все круче; начинался подъем к вершине. А пулемет молчал. С того самого момента, как Богдан принял решение его сбить, он молчал где-то в глубокой тьме. Замерев, ждали, пока тот подаст голос. Но пулемет молчал, безмолвствовала Превия, помалкивал Сувобор. Студеный воздух щипал ноздри. Алекса и Спасое шмыгали носами, о чем-то перешептывались.
— Рассвет скоро? — шепнул Богдан.
— Скоро.
— Значит, надо спешить. Идем верно?
— Верно. Только он уж недалеко.
— Как это?
— Недалеко. Крутизна пошла, шагов пятьдесят до него. Теперь на брюхе надо, господин студент.
Алекса распалял его. Ему и сейчас не было страшно. Или этот мужик мог никогда не показывать страха?
— Прямо отсюда ползти? — вынужден был спросить Богдан.
— Это зависит от того, где у тебя сердце.
— Тогда не поползем.
Он шел, не стараясь быть особенно осторожным. И все чаще спотыкался о ветки можжевельника, падал, ожидая очереди. А пулемет молчал. Они приближались, он молчал. Двое его спутников тоже спотыкались, падали, шмыгали носами. Пулемет молчал. Сердце у Богдана стучало все громче, он, казалось, его слышал. Вот он, настоящий предатель, — его сердце. Он остановился, присел на корточки. Над Превией, над Сувобором громыхало его сердце. Не от страха. От ощущения чего-то гораздо более значительного и грозного. Решающего судьбу. Но до конца довести свою мысль он не хотел. Должно быть, наступил именно тот момент, который майор Таврило Станкович определял словами «лицом к лицу с нею», то есть со смертью. Ему хотелось сесть, прилечь между можжевеловыми кустами и слушать эту тишину, эту темень, молчание пулемета над головой, обдумать и додумать все о себе, о своей жизни, долгой, долгой жизни. О своем далеке. Далеке и незначительности, Незначительности в сравнении с той огромностью бесконечного пространства и времени, которая заполняет все тело, голову, руки, сливаясь с ожиданием чего-то непонятного, где не было места испугу. И он отчетливо видел себя, целиком, всего. Огонек в темноте… Гул в тишине.