А он, смущенный, сознавая глупость своего вопроса, пролепетал:
— Что же вы собираетесь делать?
Она сухо пожала плечами.
Как он завидовал тем, у кого не было забот о завтрашнем дне и кто не возлагал на свои плечи никакой ответственности!
— У вас есть деньги?
Прищурив глаза от дыма, который она выпускала прямо ему в лицо, женщина взяла свою сумочку и протянула Монду.
Он уже открывал ее ночью и теперь снова увидел грим, огрызок карандаша, несколько смятых купюр, одна из которых была тысячефранковая.
Женщина жестко заглянула ему в глаза, потом презрительная, нестерпимо презрительная улыбка искривила ее губы, и она сказала:
— Меня беспокоит совсем другое.
Было уже поздно. Они оставались чуть ли не одни в опустевшем зале, где официанты начали наводить порядок и подавальщицы готовили в углу приборы к вечеру.
— Официант!
— Слушаю.
Зазвучали цифры, отлавливаемые чернильным карандашом и выстраивавшиеся в блокноте, затем листов оторвался и лег на салфетку перед г-ном Мондом.
У него в бумажнике было много денег. Он положил туда столько, сколько влезло, и теперь стеснялся открывать его, но все-таки открыл, украдкой, как скупой, и понял, что Жюли это заметила, что она увидела пачку денег и снова посмотрела на него с подозрением.
Они встали одновременно, направились в вестибюль, вышли на залитую солнцем улицу, не зная, что делать, как быть: остаться вместе или разойтись в разные стороны.
Машинально они двинулись к набережной, смешались с толпой зевак, которые наблюдали за проказами уличных сорванцов, за стариками с удочками.
Через час г-жа Монд выйдет из машины у полицейского комиссариата на улице Ларошфуко. Но г-н Монд не думал об этом. Он ни о чем не думал. Он шел посреди огромного мира. Его кожа на солнце пахла весной. Туфли покрылись тонкой пылью. Вокруг витал аромат духов его спутницы. Они прошли метров двести, просто так, когда она вдруг остановилась.
— Не хочу больше ходить, — заявила она.
Они вернулись назад, снова прошли мимо четырехэтажного застекленного здания ресторана, где сейчас мелькали лишь черно-белые фигуры официантов. Пошли дальше, по Канебьер, и перед пивной, большой полосатый тент которой, несмотря на сезон, был опущен, г-н Монд предложил:
— Присядем?
Они сели у окна, за мраморный столик на одной ножке, он с бокалом пива, поставленным на картонный кружок, она с чашечкой кофе, который не стала пить.
Она ждала. Потом сказала:
— Я мешаю вам заняться своими делами.
— У меня нет никаких дел.
— А ведь и правда. Вы же говорили, что вы — рантье. Где вы живете?
— В Париже, но я уехал.
— Без жены?
— Да.
— Из-за женщины?
— Нет.
Ее глаза выразили недоумение, потом опять подозрительность.
— Почему же тогда?
— Не знаю. Просто так.
— У вас нет детей?
— Есть.
— И вы спокойно оставили их?
— Они взрослые. Дочь замужем.
Неподалеку от них играли в бридж какие-то солидные, преисполненные важности особы; двое парней возраста Алена играли на бильярде, поглядывая на себя в зеркала.
— Я не хочу больше ночевать в этой гостинице.
Он понял, что она стремится убежать от неприятных воспоминаний, и не ответил. Между ними пролегло долгое молчание. Они сидели, неподвижные, тяжелые, и атмосфера вокруг них омрачалась. Скоро зажгут свет. От стекла, возле которого они сидели, теперь веяло холодком. Жюли смотрела на толпу, прогуливающуюся по тротуару, — может быть, потому, что ничего другого ей не оставалось, может, просто для виду, а может, надеясь или боясь — увидеть Жана.
— Вряд ли я останусь в Марселе, — сказала она наконец.
— Куда же вы поедете?
— Не знаю. Куда-нибудь подальше. В Ниццу или в какой-нибудь уголок на берегу моря, где никого нет. Мне надоели мужчины.
В любой момент оба могли встать, попрощаться, разойтись в разные стороны и никогда больше не встретиться. Казалось, они просто не знают, как это сделать, и потому продолжают сидеть.
Чувствуя себя неловко за столиком с пустой кружкой, г-н Монд подозвал официанта, снова заказал пива. Она же задержала официанта и спросила:
— Когда уходит поезд на Ниццу?
— Сейчас принесу расписание.
Она передала его г-ну Монду, и тот нашел два поезда: один, скорый, уходил из Марселя в семь, другой, девятичасовой, останавливался на каждой станции.
— Вы не находите, что здесь уныло?
Тишина угнетала, зал казался пустым, словно между редкими посетителями было слишком много воздуха; каждый звук слышался отдельно от других, приобретал огромное значение — и восклицания картежников, и удары шаров, и сухие щелчки шкафчика для тряпок, то открываемого, то закрываемого официантом. Зажигались лампы, и от этого становилось несколько легче, но тогда, в сумерках, возникало тягостное серо-пепельное зрелище улицы, забавное шествие мужчин, женщин, детей; незнакомые друг с другом, они шли быстро или медленно, задевая, обгоняя соседей, направляясь Бог знает куда, а может, и никуда, а пузатые автобусы, битком набитые людьми, увозили свой груз по всем направлениям.
— Вы позволите?
Официант позади них задергивал на медной штанге плотные шторы из красного мольтона, одним-единственным движением сводя на нет внешний мир.
Глядя на свой бокал с пивом, г-н Монд вздохнул. Он увидел стиснувшие сумочку руки своей спутницы. И ему пришлось как бы проделать огромный путь во времени и пространстве, чтобы найти самые простые, самые глупые слова, которые, когда он их наконец произнес, растаяли в банальности обстановки:
— Мы можем сесть на девятичасовой.
Жюли ничего не ответила, но осталась сидеть; пальцы ее на сумочке из крокодиловой кожи разжались. Она закурила новую сигарету, а позже, около семи, часа аперитивов, когда пивную заполнили посетители, они вышли, серьезные и мрачные, как обычная супружеская пара.
Глава 5
Иногда он хмурился. Его светлые глаза становились неподвижными. И только они выдавали тревогу; однако в такие моменты он терял почву под ногами и даже мог бы, не сохраняй он к себе известного уважения, потрогать лакированные перегородки, чтобы убедиться, что они доподлинно существуют.
Он снова был в поезде, где стоял особый запах — запах ночных поездов.
В четырех купе вагона второго класса шторы были задернуты, свет выключен, и когда г-н Монд в поисках места наудачу открывал дверцы, он беспокоил спавших людей.
Он стоял в коридоре, прислонясь к перегородке с номером на эмалированной табличке. Он поднял шторы, окно было темное, холодное, липкое; изредка мелькали огни небольших вокзалов побережья, и по чистой случайности их вагон всегда останавливался у фонарей с буквами «М» и «Ж».
Норбер курил. Он сознавал, что курит сигарету, держит ее в пальцах, выпускает изо рта дым — как раз это и сбивало его с толку, вызывало головокружение; он сознавал, он постоянно видел себя без зеркала, перехватывал какой-нибудь собственный жест, какую-нибудь позу и был почти уверен, что узнает их.
Однако, как он ни рылся в своей памяти, в подобной ситуации он еще не оказывался. Без усов! В поношенном готовом костюме!
Так тянулось до этого машинального движения… Он чуть повернул голову: в углу купе Жюли, прикрыв глаза, казалось, спала, хотя порой, глядя в пространство, словно размышляла о чем-то важном.
Жюли тоже являлась частью его воспоминаний. Он нисколько не удивился, увидев ее здесь. Он узнавал ее. Боролся с собой, отказываясь думать о предыдущей жизни.
Но вот уже много раз, он был в этом уверен, он давал себе слово утром все записать, но так и не собрался, — во всяком случае, раза три-четыре, никак не меньше, ему снился один и тот же сон: он плывет в лодке-плоскодонке, гребет длинными тяжелыми веслами, а вокруг пейзаж, который он, даже спросонья, даже на расстоянии помнит до мельчайших подробностей, пейзаж, которого он никогда не видел в своей жизни — зеленоватые лагуны, голубовато-фиолетовые холмы, какие бывают на полотнах старых итальянских мастеров.