И это бывшая имперская улица, ведущая к сакральному Кремлю?!
Во всей представившейся его глазам картине сквозила такая убогость и обреченность, что ему остро захотелось уехать отсюда навсегда. Нищета, бандиты, продажность недальновидных болтливых политиков… И с этим – прозябать?
Он тряхнул головой.
Теперь предстояло навестить Аню, поведав ей о случившемся, а после – искать новую работу. Впрочем, с ее поисками можно было и повременить. Денег на хлеб насущный теперь у него имелось предостаточно.
Кирьян Кизьяков. ХХ век. Пятидесятые годы
К шестнадцати годам Кирьян покинул дом, отправившись в город, в ремесленное училище. Родитель справил сыну костюм: не в ватных же старательских портах предстать ему перед городскими модниками?
Лихие людишки, подкармливающие своих дружков в зоне, обещали отцу обустроить сына так, чтобы тот ни в чем нужды не испытывал, о тех, кто препоны чинить будет, им бы докладывал, а коли случатся невзгоды, то обещали подсобить всячески.
Мать заклинала его, чтобы компаний с попечителями своими он не водил, ни на какие их сладкие посулы не откликался, но и без нее Кирьян знал убежденно и отчетливо, что не те это люди, с кем нужно по жизни идти, пустые они и ненадежные, праздной выгодой пробавляющиеся, следа доброго не оставляющие и исчезающие в итоге беспамятно, в никуда, как снег талый и листья прелые.
Звали этих людей ворами, жили они чужим, несли всем лишь горе, ущерб и слезы, однако не тяготились они своим темным ремеслом, а, напротив, кичились, считая себя находящимися в этой жизни по праву, подобно волкам, санитарам стада. Да и стадо, что удивительно, мирилось с ними, как с данностью, а потому – что толку пенять на несовершенство мира, тем более именно стадо и порождало своих обидчиков. Однако существовала и еще одна сила, надстоящая и над стадом, и над волками: пастух. Но пастухами рода человеческого надо и родиться, и стать. А пока юный школяр Кирьян только осваивался в незнакомой среде тусклого скучного городишки с архитектурой барачного типа, жил в общежитии, – здании из кирпича, выкрашенного режущей глаз красной краской, притираясь к сверстникам, среди которых было немало местной шпаны. И добросовестно, а иначе и не умел, изучал специальность слесаря по ремонту сельскохозяйственной техники.
Сосед по комнате – долговязый приблатненный парень по имени Арсений, не расстававшийся с папиросой, одетый по босяцкой моде в тельняшку, люстриновый пиджачок и в зауженные – под хромачи «гармонью», порты, встретил Кирьяна подколками: дескать, чего приперся сюда, деревня? От крестьянской доли отлынивать? Городских девок щупать? Или по пивнушкам и киношкам колобродить? Ну, тогда держись – здесь тебе быстро роги поотшибают, коли не в ту колею вывернешь…
Смолчал Кирьян, ответил косым прищуром на насмешки брехливые, а вечером навестили его приглядывающие за ним урки – мол, как устроился, чем помочь? И одарили урки борзоватого Арсения парой небрежных взоров, много чего тому поведавших, и тотчас после ухода зловещих гостей принял он образ паренька дружелюбного и отзывчивого, и явно не из страха и принуждения, а по соображению выгоды, способной извлечься из знакомств Кирьяна.
От безысходности пошел Арсений в ремеслуху, заставила одинокая, выбивающаяся из сил мать, и по всему виделось, что ненавистны были ему и дисциплина, и науки, и приложение рук к металлу, а мечталось о жизни легкой, безалаберной и трудами необремененной, да и что тут крутить – воровской. И «финка» у него была, и отмычки, и даже дореволюционного издания словарь блатного языка, изучаемый им куда прилежнее пособий по алгебре и физике.
Вторым соседом Кирьяна стал его ровесник Федор, также из городских, но представлял он собой полную противоположность наглому и лихому Арсению характером мягким, покладистым, стремлением к учебе, врожденным тактом и терпеливой молчаливостью.
С Федей Кирьян сдружился сразу же, проникнувшись к новому товарищу симпатией и доверием, отмечая опрятность его, добросовестность и философское безразличие ко всякого рода бытовым неудобствам, первое из которых являл собой неугомонный Арсений. Тот натаптывал грязными подметками пол в комнате, был криклив, поминутно матерился и часто возвращался в общагу к рассвету после загадочных похождений в ночном городе. Возвращался через подвальное окно с выставляемой рамой, как правило, навеселе, порой битый, а однажды заметил его Кирьян у умывальника, отмывавшего засохшую кровь с хищного клюва «финки».
Происходил Федор из семьи поповской, отец служил в областном храме, чудом уцелевшим после революционных погромов, и большинство будущих ремесленников, проникнутых постулатами коммунистической идеологии, относилось к нему насмешливо и свысока. Порой позволяли себе подленькое, исподтишка рукоприкладство в понимании его безнаказанности, ибо кто вступится за чуждый элемент в здоровом обществе строителей светлого будущего?
Но тут уж за сотоварища своего вступился Кирьян, расквасив пару носов, да и Арсений не подкачал, пригрозил ножом обидчикам, а одного и порезал слегка для острастки. Логика его заступничества была путаной, но искренней: мечтал он о церковных татуированных куполах на своей груди, положенных заслуженным бродягам, кроме того, как многие уголовники, был парадоксально богобоязненен. А гонения на церковь расценивал как происки властей, по определению враждебных всему свободолюбивому, к чему причислял близкое его натуре блатное сообщество.
Под Рождество, на каникулы, Федор пригласил Кирьяна к себе домой – на праздник великий, к столу домашнему, да и развеяться в деревенских забавах: на лыжах по лесу пройтись, с сопок на санках покататься, в притоке реки со льдом разваленным, сачком-подъемником рыбу половить.
Все сбылось, как обещал товарищ, и снова очутился Кирьян рядом с тайгой, с воздухом родниковым, с водой из ключа, с заботами деревенскими, с избами, тяжко заснеженными, сараями с коровьим и козьим духом, ничуть его не смущавшим, – здоровый то дух, от жизни он, а не от мертвого парфюмерного лукавства. А рассветный крик петуха, врываясь в сон, лишь сладость сна осознать давал и счастливого бытия продолжение.
Село было большим, с конюшней, тракторами, пшеничными и ржаными угодьями, полями льна, многочисленным населением, ватагами ребятни, и, как сразу же уяснил Кирьян, несмотря на колхозную партийную политику, народ не бедствовал, жил смекалисто, кормился тайгой, браконьерил на речке и держался друг за друга. Здесь не веяло ни унылостью заброшенной деревни, ни равнодушием городской отчужденности. И секрет столь редкого колхозного процветания, как пояснил Федор, заключался в личности местного директора, мужика ушлого, здешнего уроженца, умеющего и властям не перечить, и за народ постоять хитроумно.
Но и иное открытие ожидало его, открытие величайшее, самой судьбой ему предназначенное, что понял он сразу, душой затрепетавшей смятенно и явственно в теле и в сознании пробудившейся, как нечто отдельно от существа его оформленное. Случилось это, как только шагнул он в храм, где вел службу отец Федора в облачении золотом, среди начищенной бронзы подсвечников, зачерненных временем икон, под лазоревым куполом свода, блеклыми фресками расписанного.
Никогда доселе не был он в храме, да и о Боге и вере в него ведал смутно, ибо отмалчивались от таких разговоров отец и мать, да и другие отмахивались от его вопросов, а тут явственно и безошибочно уяснил он, что оказался в месте своем, родственном самой сути его, и отныне бесповоротно необходимом. Именно здесь, как представилось неясно, но проникновенно, предстоит ему постичь иную науку и иное получить знание – путеводное, неразменное.
А вечером, уже в доме священника, подойдя к нему и поклонясь стесненно, произнес он, алея от вероятной глупости и сумасбродства своего обращения к человеку высшему, многие собой неведомые тайны олицетворяющему:
– Дядя Феодосий… Хочу, чтоб наставили… Чтоб в храм неучем не ходил… Ну, еще окреститься, коли требуется…