Начинал дон Грациоли, он проводил устремляющуюся вверх прямую, которая заканчивалась головокружительной кривой, и объяснял этот чертеж с точки зрения теории туманностей:
— Я думаю о жизни, как о всеобъемлющем единстве, и в силу того простого факта, что способен представить ее величие, знаю, что Бог замечает меня и принимает. — Он втыкал трость в точку, из которой шла прямая. — Я чувствую, что он меня принимает, потому что жизнь неизбежна. Биологическая сила, масштабы коей безграничны, научилась создавать сознание, познала человеческое смирение. И я — ее творение.
Капитан Мерли пристально смотрел на него и, придвинувшись как можно ближе, словно собирался поделиться какой-то тайной, говорил:
— Вы знаете, что в Европе исчезают бабочки?
— Бабочки?
— Вот именно.
Капитан вытягивал руку в направлении гигантского скелета на горизонте.
— А там что вы, по-вашему, видите?
— Песок. Вовсе не то, чего бы вам хотелось. От этого у него только форма, слабое сияние.
— Это он, дон Грациоли, посмотрите, какие лапы, хвост, вы же не можете не замечать, что он посылает нам предупреждение… Тиранозавр! То, что мы его открыли, до сих пор остается нашей единственной победой в этой идиотской войне.
— Допустим. И что бы это могло значить?
— Полное опровержение ваших утверждений. Биологическая сила, о которой вы говорите, создала нас, не спорю, но не из прихоти и не ради красоты жизни. Совсем наоборот, друг мой. Она это сделала ради создания того, что обречено на небытие, на распад. Он опять показывал на скелет:
— Смотрите, вот эта цель, величественная, как трансатлантический лайнер!
Он уходил на несколько шагов вперед и тоже начинал чертить на песке кривые и прямые.
— Дело в том, что все мы — охваченные гордыней безумцы.
— Нет, капитан. Если честно, то всем нам хотелось бы стать ими, но этого никогда не будет. И именно в этом наша трагедия.
Капитана Мерли эта мысль глубоко поражала.
— Кто-то вышел мне навстречу, — продолжал падре Лихорадка, — хотя, наверное, это не Иисус Христос.
Капитан беспокойно кружил вокруг рисунков. Потом с отсутствующим видом добавлял к ним усеченную пирамиду.
— Что это значит? — спрашивал дон Грациоли.
— Что это значит — не знаю. Но знаю, что это то, что я себе представляю, когда думаю о Вселенной и о возможном смысле существования.
Падре Лихорадка улыбался.
— У вас воображение солдата. Это похоже на неприступную крепость.
— Прошу вас, следите за моей мыслью.
Дзелия, которая подглядывала за ними, замечала, как сверкающий в лунном свете серебряный набалдашник трости начинает двигаться все медленнее, и в конце концов оба собеседника полностью погружались в молчаливое созерцание. От знака к знаку карта их основных истин расстилалась все шире, и их уже не было видно в кромешной тьме, так как, сами того не замечая, они выходили за линию караульных постов.
Часовым приходилось окликать их и призывать вернуться.
Дзелия знала, что ничто не ускользает от глаз абиссинских дозорных, и на следующий день, когда итальянцы двинутся дальше, они набросятся на эти чертежи, чтобы разгадать зашифрованные в них стратегические уловки, которых на самом деле не существовало. Но сейчас не кто иной, а она кралась за Мерли и доном Грациоли, ступая по поверхности, на которой звездная тайна отражалась в земных знаниях.
Это было время бурных словесных дискуссий.
— Тише! — приказывал майор Фаустино, выглядывая из своей хижины. — Это вам ваш майор приказывает.
Капитан Мерли притворялся, что не слышит.
— Вы меня слышите, капитан?
Сидя на койке с воспаленными от бессонницы глазами, Мерли, впившись взглядом в орущий во всю мочь граммофон, размышлял о счастье смерти, позволяя музыке, особенно увертюрам Россини, которые по его мнению были воплощением иронии и красоты, улетать в ночь над пустыней.
— Хотите, чтобы нас засекла вражеская артиллерия? Вы что, с ума сошли?
— Это как Богу будет угодно, — говорил Мерли про себя и закрывал глаза. Веки его казались в два раза толще от осевшего на них песка. Надежда наполняла его восторгом, и он чуть не плакал: — Майор Фаустино, — кричал он. — Qui stultus exit… И обрывал цитату.
Высоко подняв руку, он размахивал ею в такт мелодии. Он представлял, как «Семирамида», или «Цирюльник», или «Итальянка в Алжире» достигают самых отдаленных уголков на плоскогорьях, а оттуда слабым контрапунктом им отвечают барабаны, как бы подтверждая, что арии донеслись до них. Усиленная бескрайним пространством, музыка была веселая и грустная, и такая причудливая, что все, от аскеров до противников, слушали ее с чувством стыда и непонятного просветления.
— Высоты Антало! — вмешивался полковник Аммирата. — Там у вас будет случай завести свою музыку!
Капитан подходил к двери. Пристально вглядываясь в темноту, он понимал, что дон Грациоли прав — они не безумцы и никогда ими не станут; у них не было даже этого смягчающего обстоятельства. Он признавал это скрепя сердце и, поскольку его вызов казался ему бессмысленным и излишне патетичным, возвращался и останавливал граммофон. Майор Фаустино скрывался в своей хижине. Его примеру следовал и полковник Аммирата, но его, впрочем, когда денщик стаскивал с него сапоги, охватывал смутный страх; он с трудом удерживался, чтобы не высунуться из окна и не заорать:
— Вы что, именно сегодня решили проявить дисциплинированность, капитан Мерли? Заводите ваш чертов граммофон. Я приказываю не подчиняться нашим приказам. Неужели вы сами не чувствуете, как невыносимо давит эта тишина?
В ожидании отправки в Аддис-Абебу Дзелию поместили в Геби, занятый полковником Аммиратой.
Он наблюдал за ней издали, лежа на койке или бродя по комнатам, и смотрел на нее так же, как смотрел на змей, которых приказывал немедленно расстреливать. Сидел он в старом губернаторском кресле, лицом к плоскогорью и окружавшим строение засохшим деревьям, за которыми мелькали огни шоанских костров. Поражаясь его сосредоточенности, Дзелия в конце концов терялась в мире тех же видений, и у нее возникало ощущение, что ее бросили, как вывешенную для просушки форменную куртку колониальных войск с металлическими пуговицами, с которых стекали коричневые струйки, и фиолетовым пятном над карманом, оставленным забытым в нем огрызком химического карандаша. Для чего ему понадобилось, чтобы она была рядом? Для того, чтобы и она стала одной из вещей, отложенных в сторонку на случай чего-то, что могло и не произойти!
От ветра заржавевшие штыки рассыпались в пыль. Обезьяны спускались с деревьев и набрасывались на котлы, в которых варилось мясо; их убивали, и рядом с дымящейся пищей возникали горы трупов. Скапливающаяся в зарослях кустарника влага усиливала характерный для эфиопских домов запах свинарника. Рядом с креслом — полевой телефон: полковник выслушивал редкие донесения и отдавал редкие приказы. Перед заходом солнца плоскогорье на несколько минут накрывала небесно-голубая тень и по нему проходили, оживленно переговариваясь, шумбаши.
Это был единственный момент, когда Аммирата и Дзелия чувствовали между собой какую-то близость. Он расслаблялся и произносил противоречивые фразы, в которых смешивались покорность, тоска и желание отомстить.
Он вспомнил день последней отцовской победы, наполненный счастливыми женщинами. Тогда к нему в комнату служанки, набранные из молоденьких крестьянок, принесли корзины со сластями. Девушки казались созданными из жадной и нетерпеливой плоти; они что-то весело болтали, но он не прислушивался, потому что прекрасно знал, что их прислал отец. Не вставая с постели, он позволил им, горящим желанием, начать обряд посвящения, сесть рядом с его юным телом. Одна из них обнажила грудь так, чтобы он видел, и все остальные засмеялись. Потом они принялись осыпать его ласками и восхищаться, какие у него глаза, какие широкие плечи, какие изящные руки.
Но юноша, бросив последний взгляд на эту стихию красоты, сбежал. Идя по дорожке между клумбами, он заметил отца, который улыбался ему из оранжереи. И улыбнулся в ответ, чтобы показать, что оценил шутку с девушками, и, может быть, поступил именно так, как хотел отец. Он прошел мимо оранжереи, хотя отец и звал его, и направился дальше, к холмам, и в нем росла та бессмысленная сила, которая направляла его поступки и которой он стыдился. Он оказался не способен понять и оценить высший дар, предложенный его робкой мужественности, и теперь ему хотелось провалиться сквозь землю.