Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Уверенным шагом он поднялся на амвон. Церемония пока шла великолепно.

Начав с Христа в абсиде, он обвел взглядом все аббатство; все сидели, объединенные перешептыванием, в той части, которая была, благодаря его усилиям, отделана заново. В задних рядах — агенты, выполняющие двойные обязанности: представлять и надзирать. Некоторые из них сдвигали на глаза шляпы или прикрывали лица платком, притворяясь, что вытирают пот, причем делали это скорее по привычке, чем из предосторожности. Содержатели борделей занимали центральные скамьи, в их поведении сквозило комичное стремление властвовать, и хотя они и сменили сардоническую усмешку на более приличествующее обстоятельствам выражение, выглядеть набожными им все равно не удавалось.

В первых рядах по обе стороны катафалка сидели женщины. Слева — подруги Зувноты, справа — девушки из государственных заведений, они с трудом помещались на бархатных подушках и глупо улыбались, сверкая под вуалями белоснежными зубами.

Представители женских комитетов размещались на хорах.

Гроб стоял на постаменте, накрытом траурным покрывалом и заваленном цветами. Марта Пеллегрини — с сарказмом подумал Маньяни — не могла даже мечтать о таких великолепных похоронах. В сущности, ей повезло, что ее повесили где-то на берегу.

Вглядываясь в выцветшие фрески, он задержал взгляд на Страшном Суде и сценах из Апокалипсиса: они напомнили ему о сделанном выборе. Та власть респектабельности, которой он решил сдаться без малейших сожалений, убежденный в том, что нет ничего хуже неопределенности, была похожа на идола, на едва различимый нимб, изображающий рай, высящийся над столпотворением Страшного Суда. В нем было требование примирить непримиримое; понять, что во Вселенной нет логики, а только гримасы, и эти гримасы есть хаос — отец порядка.

Разве то, что разразилось благодаря ему, не проявлялось в этих образах, вызывающих у него ощущение власти и подчинения? Смешивая свет и тени, они заполняли небеса с какой-то трагической иронией, которая была воплощением самой догмы. Из этого можно было сделать любые фантастические выводы. Головы избранных и нечестивых, растущие друг из друга. Толпа ведьм, производивших на свет вереницы голубок, а если посмотреть под другим углом, то ситуация менялась на противоположную. Матери рождались от детей, убийцы — от жертв, мертвые двигались, как жернова, живые замерли в неподвижности, словно башни.

И все присутствующие смотрели вместе с ним, обнаруживая, что и в царстве Божьем убивают с удивительным ощущением братства.

А может, это был его кошмар?

— Я сошел с ума! — закричал Маньяни. И удивился своему крику, который, эхом разнесясь по аббатству, показался ему исторгнутым из груди кого-то другого. Поэтому он тотчас же исправился: — Может, я сошел с ума?

Никто ему не ответил. Напротив, молчание стало еще более глубоким. Это означало безмолвное «нет». И тогда он с облегчением простился с собой, с этим нагромождением преступлений и любви, дерьма, крови и прекрасных тел. Прощай, Маньяни, удивительный знаток всего этого.

Он сделал последнее движение, чтобы извлечь звук из органа. И начал свое отречение от Вита Масенна.

Двадцать восьмого июня вечером Нерео Маньяни выглянул в окно, пытаясь различить признаки того, что вот-вот должно было случиться: на востоке он увидел дым. Прежде чем выйти из комнаты, он посмотрелся в зеркало. Одет он был скромно и выглядел — и внешне, и внутренне — совершенно обыкновенным; все в нем казалось сонным, серым, даже немного небрежным. Его правило быстро решать важные жизненные вопросы было соблюдено еще один раз, и вот прошлое уже тускнело; а если поверить в мечту, то оно, может быть, никогда и не существовало.

Он спустился по парадной лестнице, и слуги совершенно естественно поздоровались с ним, как будто вилла Нани называлась виллой Маньяни испокон веков. В ответ он улыбнулся. Серебро блестело в полутьме — на всех наиболее ценных предметах уже была выгравирована его монограмма — и точно так же сверкали подновленной краской рамы и старинные орнаменты. Он полюбовался маленькими лестницами, которые вели в лоджии и к розариям.

Выйдя в парк, он почувствовал желание обернуться и полюбоваться фасадом, но гордо вскинул голову и пошел по дорожке. Что это, спросил он себя, за дурацкое самодовольство? Не поддаваться тщеславию — лучший способ убедить самого себя в том, что он поселился здесь не недавно, вернее, не только что, а много лет тому назад. Он уже научился отличать самые величественные деревья, самые красивые фонтаны, предугадывать, когда начнут бить башенные часы. Подбежавшие собаки лизали ему руку и обнюхивали, как нового хозяина, а он в знак благодарности называл каждую по имени.

Только ловчий сокол продолжал упорно сидеть в своей клетке.

От Ариано он пошел по плотине, и сразу же, как только показались пойменные леса, заметил всеобщее оживление. Люди смотрели в сторону узеньких стариц; туда мчались конные дозоры, полицейские автомобили и военные грузовики. Маньяни тоже направился в ту сторону, но не спеша. В районе По ди Горо вода в реке имеет странный красноватый оттенок, поэтому он не сразу заметил отблески пламени вдали.

На берегу собралась толпа. Он протиснулся вперед, громко спрашивая:

— Вы что, не видите, что это я? — Чтобы доказать самому себе, что на него никто больше не обращает внимания, или притворяется, что не обращает.

Он мог бы спросить, как какой-нибудь любопытный прохожий:

— А что случилось?

И ему бы ответили, может быть, даже не удостоив взглядом:

— Бордели Маньяни горят!

Он увидел их, объятых пламенем, на равнине и на волоке. Снова огонь пожирал землю, и Дзелия вспомнила костры в лагере Ханси и в другом лагере — Идальго и Атоса, и перед ней опять возник вечный вопрос: откуда в человеке эта одержимость, заставляющая его уничтожать свое видение вещей, а не сами вещи?

Женщины из комитетов помогали солдатам и Котам, которым было приказано положить конец своей деятельности. Маньяни отметил быстроту, с которой они научились обливать грузовики бензином, бурно радуясь, когда вспыхивало пламя, и то, что они набрасывались на девушек из colombare и пытались над ними надругаться, чтобы таким образом избавиться от тяжкого груза подавленных желаний, супружеских измен и домашних скандалов. Так продолжалось до тех пор, пока каждому из этих живых существ, когда-то принадлежавших ему, не повесили на шею табличку с именем и не сбросили в воду.

Потом их развезут по тюрьмам в разные города и предложат так называемый — вольный «выбор»: или на африканский фронт — утешать солдат, или за решетку.

Кое-кто продолжил свой гнусный пикник и остался на плотинах до самого рассвета. Когда даже Нерео Маньяни вернулся на виллу Нани.

XI

1

Африку я уже знала, ее реки и пески, ее стариков, больных проказой девочек; центурионы показывали нам реки на возвышенностях: головы, которые вы там видите, говорили они, это головы прекрасных рабынь, в наказание их заставляют стоять по горло в воде, а многие из них беременны. Или обманывали нас: буря кончится, и придет поезд Абу Хамеда, поезд спасения. Но бури длились неделями, и не было никакого поезда, никакого спасения.

Я находила поддержку в узнавании примет моей земли, которую я обретала вновь: идущие между барханами караваны в знойном мареве казались старицами, Мареб был красным, как По ди Горо, а иногда я обнаруживала места, называющиеся Дауа Парма или Порто Дзеиля, что звучало почти так же, как мое имя.

Я любила смотреть, как с амба — абиссинских скал с плоской вершиной — поднимаются в черное бездонное небо влекомые могучим ветром таинственные языки пламени, такие же, как наша Гвардадура. И бросала в лицо пустыне их имена: амба Карналле, амба Тзеллере, амба Арадам, амба Аладжи, амба Дебра, амба Манамба. Если их долго повторять, они превращались в музыку, которую я называла своей песней амба.

50
{"b":"247249","o":1}