— Хорошо б, — поддержал Симеон.
— Куда бы лучше, — ещё громче заговорил ободренный Кузьма Иванович. — Так вот я и грежу: идут рогачёвцы в белокаменный храм и славят Устина Силантьевича, чьим радением воздвигнут сей храм.
Теснее становится круг рабочих. Среди них кержаки-рогачёвцы. Они одобрительным перешептыванием встречают слова Кузьмы Ивановича. Среди рабочих и пришлые: каменщики, плотники, маляры. Нужда загнала их на прииск, а постройка церкви даст работу по специальности. Они тоже одобрительно кивают головами.
«Гм. Ишь, как подъехал», — хмурит брови Устин, а Кузьма Иванович продолжает:
— На Руси каждое дело молитвой начинается, молитвой кончается, а молясь православный обет дает: кто свечу богу сулит, кто ризу к иконе. По кораблю и плаванье.
Нахмурил брови Устин, поджал губы. Развел Кузьма Иванович руками, словно винился.
— Да рази тебе, Устин, такую церкву построить? Рази такую махину денег собрать?
— Где там, — сочувственно завздыхали вокруг.
— А ты мои деньги считал? — озлился Устин. — Дай только банку долг заплатить, а там… Там видно будет. — Не то отказался, не то пообещал и сказал назидательно — Так-то, Кузьма Иваныч, храни молитву в сердце своём, как учили нас с тобой отцы наши.
Но мысль о церкви прельщала Устина. Он видел себя, Симеона, Матрёну с Ванюшкой, стоящими у самого амвона. Священник, в шитых золотом ризах, кадил на иконы, а затем на Устина и возглашал:
«Создателю храма сего, Устину Силантьевичу Рогачёву, многие лета…»
Односельчане крестились, кланялись и нараспев повторяли: «Мно-огие лета…»
…Весь день ярко светило солнце и такое же чистое, словно умытое, закатилось за громаду гольцов. Вылез из шахты инженер, усталый, обляпанный глиной. Подошёл к Устину.
— Всё, Устин Силантьевич. Добили шахту. Последнюю бадью песков выдали на-гора.
— Последнюю? Ну и славу богу. Есть, поди, хочешь?
— Успею. Эй, на промывалке! Зажигайте костры. Как, хозяин, сами будете съемку делать?
— Давай уж доводи до конца и снимай с Сёмшей, а я со стороны на вас погляжу. Ванюшка, беги к кошеве, там у меня жестяная банка под золото. Да смотри осторожней: мошну из банки не вырони.
Синеватый сумрак скрыл кусты краснотала с серёжками, скрыл деревья, слил их в одну зубчатую чёрную стену. Вспыхнули костры у промывалки, вспыхнули заготовленные факелы, красным отблеском подернулся снег.
Симеон с инженером, забравшись в колоду, гребками буторили породу. Пенилась вода возле ног. Всё меньше и меньше становилось гальки в колоде. Проглянула чёрная полоска шлиха.
Безмолвно стояли приискатели. Вокруг — тайга, высокая, чёрная. Костры освещали её мерцающим, трепетным светом. Красные отсветы бегали по ветвям. Ожила тайга, шевелилась, тянулась к колоде: ей тоже любопытно увидеть золото, узнать, что добыли люди у неё под корнями.
Старшинка навис над колодой рядом с Симеоном. Тот толкает его то плечом, то локтем.
— Сторонись… Не мешай…
Отпрянет старшинка. А тут инженер толкает:
— Эй, борода, берегись, а то оторву нечаянно голову вместе с ушами.
Старшинка опять сторонится. Но только чуть-чуть.
— Господин анженер, дозвольте поближе его посмотреть. Мы ж его добывали своими руками. Оно же нам вроде дитя, — и снова нависает над колодой.
Скажи ты, тысячи раз эту съемку видал, сотни раз сам сполоски делал. Кажись, надоело, как кособрюхая баба, а чуть съемка, опять тянет поближе к колоде, как к полюбовнице на свиданку.
— И золото не твоё, а трепетно…
— Как дите родное идешь посмотреть. Посмотришь да и отдашь в чужие руки…
— То-то и оно.
Тот не таёжник, тот не старатель, кто может равнодушно пить чай, когда на промывке идёт съемка золота. Да к тому же ещё первая съемка!
— Смотри, смотри, блестит, кажись, — толкнул соседа старшинка.
— Бленд[12], видать, — ответил сосед.
— Эй, борода, примерзнешь к колоде, — вновь закричал инженер на старшинку. Но закричал беззлобно, его самого лихорадило от ожидания.
— Сёмша-то шпиртом споласкивал, — шепнул. Кузьма Иванович. В торжественной тишине нельзя говорить в полный голос.
— Баловство, — так же шёпотом ответил Устин. Поднес факел к самой воде, остановил инженера — Погодь! Немного породы осталось, — обернулся к Кузьме Ивановичу. — Начинай молебен служить. Самоё время.
Ночь. Темная. Звездная. Хрустит под ногами наст. Пламя костров столбами поднимается к небу, и кажется, будто этот далёкий, усеянный звёздами свод держится на золотых колоннах костров.
Тихо журчит по колоде вода.
У промывалки поставлен маленький столик, покрытый чистой скатертью. На столике — тяжёлый складень — трехстворчатая литая икона. Тихо, но торжественно, душевно звучит голос Кузьмы Ивановича.
— И ныне и присно и во веки веков…
Молятся все — расейские, кержаки и даже пленный австриец. Все заворожены тишиной звёздной ночи, торжественностью минуты, венчавшей многомесячный труд.
Устину, хотелось, чтоб молебен тянулся как можно дольше. Он упивался своим торжеством.
— Аминь! — провозгласил Кузьма Иванович и стал снимать с себя белые холщовые ризы.
Устину, Павлу Павловичу и Кузьме Ивановичу принесли стулья. Они сели у самой колоды, под факелами. Симеон, подняв голенища болотных сапог, встал на колени на днище колоды и осторожно шевелил чёрный шлих деревянным гребком.
Последние струйки шлиха скрылись в конце колоды. Колода пуста!
Золота — ни крупинки!
Павел Павлович по-утиному крякнул. Удивленно развёл руками. Вспомнились байки бывалых старателей. «Есть такие ловкачи, не приведи господь. Начнет съемку делать — хочь пуд ему сыпь на колоду, пробуторит— и хочь бы одна золотинка».
Но слишком растерян Симеон, удивлён инженер. Чувствуется, что случилось непредвиденное. Несчастье случилось.
Сбросив варежки, Устин нагнулся над колодой, зашарил руками по днищу. Прозрачна вода. Ярок свет факелов. Иголку можно увидеть в колоде, а Устин искал золото. Искал, а глаза округлялись всё больше, руки тряслись всё сильнее.
Семь лет назад Устин запродал урожай на корню. Получил задаток — коровёнку купил, бабе обновки к Спасу, и все ходил любоваться на хлеб. Стеной стоял он над полем. Колосья, как рашпили золотые. Устин ходил вокруг поля, слушал, как тинькали в хлебах куропатки, клохтали тетёрки и не сердился на них. Всем хлебушка хватит. Смотри, какой уродился.
Растирая на ладони колосья и, пересчитывая зерна, повторял: «Всем нонче хлебушка хватит».
Всего полчаса хлестал град. Вместо золотой, переливающейся на солнце стены — чёрная грязь на поле и серая крупка градин по бороздам. Будто и не сеял в этом году Устин.
Тогда впервые он почувствовал в груди эту боль. Впервые осознал свою беспомощность.
И сейчас, как тогда, показалось Устину, что стал он во сто крат меньше, чем был полчаса назад. И каждый может пнуть его.
— Старшинку ко мне! Старшинку! — прохрипел Устин.
— Тут я, хозяин. — У старшинки лицо словно мелом белено.
— Иди-ка сюды. — Устин схватил его за грудки, затряс. — Где золото? Где?
Старшинка захрипел:
— Тут было. Все мы пятеро золото видели. Поболе полуфунта. Пусти, хозяин. Ежели бы я тебя обманул, так неужто остался до самого последа возле тебя. Пусти…
Извивался, хрипел старшинка в руках Устина. И ростом не ниже, и в плечах не уже, а хрипел.
— Эх-х! — размахнулся Устин, а ударить не смог.
Резкая боль в груди обессилила руку. Устин отпустил старшинку, заскреб пальцами грудь, словно хотел разорвать её и выпустить боль наружу.
— Смерть, однако, пришла. Силушки нет, — застонал он. — Захотелось уйти куда-нибудь от людей, забиться в чащу.
Симеон подхватил отца под локоть.
— Тять! Тебе ровно не по себе стало?
— Пусти-и. — Распрямился Устин и сказал громко, как мог — Ну, што рты разинули? Сёмша, завтра закладывай новую шахту. Мало одной — закладывай две.
— Где закладывать шахты? Я четыре контрольных шурфа прошёл рядом с богатыми шурфами господина Ваницкого. Нигде ни одной золотинки, — сказал инженер.