— А где оно, золото, хотел бы я знать?
— В шахте.
— В шахте? Почему хитрите? Почему же даёте из шахты не золото, а какие-то пустые торфа?
— Пал Палыч, я тебе объяснял: шахта ещё не добита, — нехотя ответил Устин и начал икать, будто репы объелся.
— Банку нет до этого дела. Добудьте необходимое золото, рассчитайтесь. И поскорее, пожалуйста. Я могу ждать не больше десяти дней.
Теперь Павел Павлович днём или спал, или, взяв ружье, бродил по окрестностям, промышляя рябков, а вечерами, когда Устин приезжал с прииска, они обедали вместе под медовое пиво, потом уходили в кабинет и садились за карты.
Углубка шахты шла успешно, и к Устину возвращались уверенность и спокойствие. А пиво и карты создавали душевный контакт с представителем банка.
Оба играли азартно, хлопали картами так, что пламя в лампе вздрагивало, и в стекле кружились золотистые искры. Но Устин скрытен, расчётлив, хитер, а у Павла Павловича не лицо — открытая книга. Маленькое сомнение — хмурятся брови, большое — лоб бороздят глубокие морщины, удачная карта — заблестят глаза. Посмотрит Устин украдкой в лицо партнера и видит все карты.
Но гневить представителя банка ему нет никакого расчета и, выиграв, он начинал ловчить, давал партнеру сорвать крупный куш, потом обдирал его снова.
К концу игры непременно оставлял Павлу Павловичу небольшой выигрыш и, снисходительно улыбаясь, смотрел, как тот довольный прятал деньги в бумажник.
— Вот как наши играют, — хлопал по карману Павел Павлович и начинал рассказывать про разные банковские дела. Речь русская, но ничего не понять Устину. Депоненты. Дебет. Пассив. Снова Устин проникался к Павлу Павловичу глубоким почтением.
За такой вот игрой их и застал Симеонов гонец. Постучал в запертую дверь кабинета.
— Хозяин! Дошли до золотоносных песков.
— Наконец-то, — бросив карты, перекрестился Устин. Велел Ванюшке:
— Бери ружье и дуй на прииск пески охранять. Скажи Сёмше, штоб и сам глаз с песков не спускал. И пускай бьют шахту всю ночь, а мы поутру подъедем, по приморозку. Песков-то должно быть не толсто, к вечеру, бог даст, добьем.
Устин в эту ночь не спал. Ходил по дому, умывался несколько раз и всё не мог успокоиться. Несколько месяцев ждал он этого известия. С таким нетерпением он ждал двадцать пять лет назад встречи с Февроньей. Февронья Кузькиной стала. Но любовь, томительность ожиданий до сих пор не забылись и как-то невольно вспомнились в эту ночь. Устин подошёл к окну, упёрся в стекло. Напротив, в доме Кузьмы Ивановича живёт Февронья. Устин видел её сейчас не костлявой старухой, а прежней красавицей — статной, румяной, до колен коса. Лежит Февронья на постели с Кузькой, а он — лысый, старый, как сейчас, обнимает её.
Скрипнул зубами Устин и отошёл от окна.
— Пошто она нонче-то видится мне? Эх, Февря, Февря…
Четверть века прошло. Все равно не забыть.
— Устинушка, родненький, маешься што? Ладно всё будет. Ложись. Утро вечера мудренее.
Устин молчал.
— Хошь, погадаю тебе? — Не дождавшись ответа, Матрёна вылезла из постели, набросила шаль, кряхтя прошла в сени. Вернулась с поленом.
— Смотри, Устинушка, како мне досталось. Ровное… Гладкое, без сучков. Счастье тебе будет завтра.
— Это я без тебя знаю. Ты мне скажи, сколь его будет, счастья-то? За сколь дён с банком смогу рассчитаться?
Хотел выругать Матрёну, но неожиданно для себя, на зло Февре и Кузьме, похлопал её по спине, ущипнул за тугое плечо. Прозрачная дымка затянула глаза Матрёны.
— Устинушка, родненький… — прижалась к его груди.
Давно ждала этой ласки Матрёна.
Таежная дорога вьется, виляет, как Устинова жизнь. Дошла до скалы, свернула в сторону и, змеясь между пихт, спустилась в ложок, синей лентой проструилась по руслу и снова в сторону, опять на хребет.
Стучали подковы по крепкому утреннему чарыму. Поскрипывали полозья расписной кошевы. Розовая заря висела над громадами заснеженных гольцов. На душе у Устина сегодня праздник. Откинув воротник тулупа, подставляя морозному ветру лицо, он повернулся к Павлу Павловичу и сказал вроде негромко, но на морозе каждое слово звенит.
— Так-то оно. Сёдни, Пал Палыч, плачу первый взнос твоему банку. Месяц пройдет, два от силы, и начисто рассчитаюсь, а тогда… Приезжайте ко мне летом. Паровую машину на шахте поставлю. Едешь тайгой, а она — гу-у-у… Откуда в тайге гудок? Устинова шахта гудит. Дом буду каменный строить. Навечно. На Богомдарованный тоже машину куплю. Сколь, Пал Палыч, вам в банке то платят?
— Триста.
— За месяц?
— В год.
— Не жирно. — И сразу на «ты». Будто младшему — Переходи ко мне. Вдвое буду платить. Мне нужен такой человек, штоб все банковские махинации знал. Дом тебе выстрою, лошадей подарю. По рукам?
— Подумаю.
— Думай, да только поскорей. Я шибко ждать не люблю. Э-э, никак Сёмша уж и мыть начал? Молодец!
Гусёвка развернулась у тех кустов, где две недели назад стояла Арина и с тоской смотрела на Симеоновы окна. Впереди шахта. Ванюшка стоял возле груды песков с ружьем на ремне. Возчик подогнал лошадь с опалубком, нагреб пески и захлопнул глухую крышку. Ванюшка защелкнул замок: везти на промывку далеко, как бы возчики не украли золото.
— Молодец, — похвалил Устин и подвел Павла Павловича к шахте. — Посмотри, какие пески. Сахар, а не пески. Хоть чичас на базар. А золота в них… Ванюшка, анженер где?
— В шахте сидит. Забойщиков подгоняет.
— Молодец. Пал Палыч, пошли на промывалку.
Поднялось солнце. Заискрились, заголубели дороги.
Краснотал у ручья надел серебристые серьги. Как пуховые птенцы повисли они на ветвях, Любо Устину.
Звонкая, говорливая бежала по колоде вода. Симеон открыл замок на крышке опалубка и красная галька с глиной повалилась на колоду, как пшеница из распоротого мешка.
— Посмотри, Пал Палыч, какие песочки, — не мог нахвалиться Устин.
А по дороге мчалась вторая гусёвка. Огнями мелькали в просветы кустов рыжие кони. И кошева рыжая, обитая телячьей кожей. С разлету осадил лошадей кучер. Ледяные искры брызнули из-под копыт. Вылез Кузьма Иванович, сухонький, сгорбленный, в лисьей мохнатой шапке и прямо к Устину.
— Бог на помощь, суседушка.
— Спасибо на добром слове.
— Что ж ты меня на праздник свой не позвал? Неладно забывать старых друзей. Не в обычае это. Твоя радость и мне душу греет. Я о радости человечьей завсегда бога молю.
Устин усмехнулся одними губами.
— Твоими молитвами только и жив. Не ты б… обовшивел, поди, — хотел ввернуть слово покрепче, но слишком празднично на душе.
— Злобишься всё. Беса тешишь, Устин.
— Есть за што.
— Может, и было. Прости, как и я всё простил. И за мельницу зла на тебя не таю. Видит бог — не таю. Што было, Устин, то быльём поросло. На месте чертополоха клевер расцвёл. К гробовой доске мы, Устин, подходим. Скоро нам с тобой перед всевышним стоять, и надо, штоб в сердце не было скверны.
— Што правда, то правда, — согласился Устин.
— Я вот, к примеру, очистил сердце, и тебе надо очистить. Бог-то тебя возлюбил, Устин. Смотри, каку махину в руки тебе доверил.
Прищурившись, прикрывая глаза от яркого света, осмотрелся вокруг Кузьма. Увидел — дом за стеклянной верандой, шахту, рабочих у шахты, у промывалки. Вздохнул.
— Много тебе дал господь, много и спросит. Сам посуди, из всего рогачёвского рода тебе одному такая власть дадена над людями. Тебя одного всевышний осыпал такими щедротами. Верно я говорю?
Устин снял шапку. Перекрестился. Сказал уклончиво:
— Не обидел господь.
— То-то. И ты его не обидь, Устин. Молебен надо служить.
«Ишь, подлюга. Так и тянется в кошельку», — подумал Устин. Но кругом были рабочие. Может, слышали весь разговор. Ответил:
— Служи, — и хотел отойти, но Кузьма Иванович удержал его.
— Свобода пришла, Устин. Кончилось гонение на молящихся двуперстием, а во всём нашем краю нет ни одной церкви истинной веры. И место есть подходящее за селом, на бугре, где сосны растут. Поставить бы там белокаменную церковь, штоб на всё село благовест разливался.