Нет, не крикнула Аграфена — перешла на другую сторону промывальной колоды и молча начала разгребать кучу породы. Ксюшин гребок мешал, спруживал гальку. Она горбом росла впереди гребка. Аграфене одной не управиться. Лушка подошла к ней на помощь, и теперь Аграфена разбивала породу в головке колоды, а Лушка обводила гальку вокруг Ксюшиного гребка. Ксюша всё отмечала: «Ишь, Лушка, губы поджала, даже не взглянет. Нет штоб сказать, убери, мол, гребок, мешает. Видно, Вавила так её научил». И услышала:
— Посторонись, Ксюша, малость. Я разгребу породу. Эво што гальки-то набуровило, — заискивающе просила Аграфена.
— Без тебя разгребу. Не лезь, — озлилась Ксюша. Дрогнули Аграфенины губы. А у Ксюши сильней вскипела обида.
«Нарочно хотят показать: чужая, мол, ты. Шпыняют, как тётка Матрёна. Только не бьют. А эта кусает больше всех… — Ксюша исподлобья оглядела Аграфену. — Правду Ваньша сказывал: смеются они надо мной, зло затаили… Был бы Михей жив, не дал бы меня в обиду».
Ксюша посмотрела на пригорок, где под березками насыпан холмик земли. Но сейчас и его не видно. Снег укрыл могилу Михея.
Тихий звон ямщицкого колокольчика донесся с горы. Все ближе, громче. Кони вязли в рыхлом снегу, шли неровно, рывками, и колокольчик то исступленно, неистово заливался, то умолкал, захлебнувшись. Наконец совсем умолк. Скосив глаза, Ксюша увидела, как от кошевы прошёл к работам невысокий человек в чёрном нагольном тулупе и городской шапке из черного каракуля. Остановился у обледенелого шурфа, заглянул в его чёрную пасть.
Ксюша, неожиданно для самой себя, оттолкнула Аграфену.
— Пошто заняла моё место? Уходи.
Аграфена молча посторонилась. Эта безропотная покорность сильнее рассердила Ксюшу. Но ещё больше обескуражил шепот товарок, работавших на бутаре:
— Господи! Змеюкой Ксюха-то стала.
— Токмо в зубы не тычет.
«Што-то сейчас стрясется, — подумала Ксюша. — Аль ударю кого, аль разревусь. Может, лучше убечь?»
— Эй, барин, поберегись, — раздался насмешливый голос Федора. — Свалишься в шурф и поминки справляй.
— Зубы не скаль, а скажи, где я могу увидеть вашу хозяйку? — ответил приезжий.
— Хозяйка на промывалке. Эй, Ксюха, барин к тебе.
То ли от этого веселого окрика, то ли от прежнего теплого «Ксюха», а не хозяйка, комок в горле стал исчезать.
— Тут я. Аграфена, стань за меня, — шагнула навстречу, довольная, что можно на время оставить промывалку. С любопытством оглядела невиданный мех на шапке незнакомца — в нашей тайге такого зверя нет, — чёрные усы с концами, загнутыми, как полозья у саней. Хмыкнула про себя озорно: «Целоваться зачнёт, все глаза повытыкат», и потупилась, встретив колючий, пристальный взгляд гостя. Сказала:
— По делу надо к Ивану Иванычу, а его сёдни нет. Так вон Вавила. Он лучше меня дело знат.
Приезжий удивился заляпанной глиной кацавейке, грязным потёкам на лице хозяйки.
— Простите, но мне нужно говорить лично с вами. В конторе гость, сбросив тулуп, поклонился учтиво.
— Разрешите представиться: Николай Михайлович Горев. «М-м… м-м… Ч-чёрт её знает, как себя с ней вести. Назвать чин, сообщить цель приезда?..»
— Сударыня, нет ли у вас свежих газет? Проклятый буран держал меня две недели на каком-то расхристанном зимовье. Две недели я совершенно оторван от мира.
— Газеты? У Иван Иваныча где-то были, — и закусила губу, вспомнив, что Иван Иванович и Вавила показывали газеты не всем.
«Ага. Почта сюда газет не возит. Откуда же они? Но как все-таки держаться с ней, чёрт возьми? Утащить за овин такую — это я понимаю, но говорить с ней…»— Увидел медвежью шкуру и оживился:
— Какая великолепная шкура! Кто вам её подарил?
— Сама.
— Вы хотите сказать, что сами убили медведя?
— А кто же? Белковала да чуть не свалилась в берлогу. Взревел медведь и на меня вздыбился. Аж в глазах красно стало. Я с перепугу-то ствол ему в пасть. И пальнула. Вот шкуру сымать на морозе — дядя Устин помогал.
Горев подошёл к окну, прислонился плечом к косяку. Вспомнил, как полковник, потрясая письмом, кричал:
— Читайте, читайте, Горев. — Какой-то доброжелатель предупреждает, что на прииске Богомдарованном рабочие ведут с хозяйкой переговоры об артели. И хозяйка готова уступить. Это социалисты! Понимаете, ротмистр, что значит в наше время такая артель? Кругом прииски. Заработки рабочих от силы рубль в день. И вдруг артель. Заработок шесть-семь, а может и десять рублей за смену. Искра в пороховую бочку. Поезжайте немедленно. С хозяйкой — мёд, с остальными — даю вам карт бланш.
…На крыльце послышался шум. Торопливые шаги. Хлопнула дверь. Егор закричал ещё от порога:
— Ксюха! Свобода! Царя-то коленкой под зад! — Шапка у Егора набок. Потные, волосы прилипли ко лбу. — Езжай скорей на село. Я лошадь твою пригнал. Там Аграфена, Вавила ждут тебя. Я следом за вами…
— Господи! Што такое стряслось?
Ксюша сорвала с гвоздя шаль, кацавейку. Выбежала в сени. Егор кинулся следом, но сильная рука жандармского ротмистра Горева схватила его за шиворот.
— Стой! Как про царя говоришь? С-сволочь! Имя?
От удара лязгнули зубы Егора. Он упал.
А от крыльца в это время отъехала кошева. В ней сидели Вавила и Аграфена. Ксюша стояла впереди и размахивала вожжами над головой.
Народ стекался к дому Устина. Бежали мужики, ребятишки, бабы. Ковыляли старики и старухи. Взмыленные лошаденки подвозили старателей с прииска.
Сход шумел, как тайга в сильный ветер. А люди все прибывали и прибывали.
Из дома Кузьмы Ивановича вынесли иконы. Несли их почтенные старики с обнаженными головами, в чёрных моленных одеждах. Ветер трепал седые бороды, колыхал под иконами холщовые расшитые рушники. Из расейского края несли хоругви, привезенные из притаёженской церкви.
Пора!
С крыльца Устинова дома сошел Ваницкий. На нем нагольная, до колен, бекеша. Овчинная. Но какие овчины! Мездра, как бархат, ворс расчёсан, размыт: пушист и нежен, как беличий мех. На ногах Ваницкого — белые чесанки выше колен. Особой поярковой шерсти. Стройный, подвижный, Ваницкий кажется двадцатилетним парнем, хотя ему уже за сорок.
Народ почтительно расступился перед Ваницким, и он шёл сквозь густую толпу стремительно, как всегда. Большой красный бант алел на его белой бекеше.
— Здравствуйте, братцы… Здорово-те, мужики, — невольно подделываясь под кержацкий выговор, приветствовал рогачёвцев Аркадий Илларионович. Говорил он негромко, а слышно было и в самых последних рядах.
Кланялись рогачёвцы в пояс приветливому барину.
— Здравствуйте, батюшка, — кланялся седобородый старик и шептал соседу — Силен мужик. Сказывают, на полтораста шагов хошь свечу из ружья потушит, хошь трубку изо рта у любого выбьет. Силен…
В Рогачёве Ваницкий не бывал раньше, но многие здесь знали о нем по рассказам.
— А на кулачики?
На кулачиках Ваницкий перестал драться ещё в первые годы женитьбы, а теперь старшему сыну Валерию двадцать один год. Но народ не забыл необычного барина, выходившего на кулачики, как заправский мужик. Не забыл. Приумножил, приукрасил в рассказах его победы. Рогачёвские парни с завистью оглядывали широкие плечи Ваницкого, молодцеватую фигуру и выправку. А каждой из девушек казалось, что он смотрит на неё одну.
Среди приискателей, знавших Ваницкого, не было единого мнения. Кто говорил: «живоглот», «кровопивец», кто утверждал обратное: «Аркадий Илларионыч душевный до нашего брата, простой. Вот управители у него — сволочи. Как один. Дык где их хороших-то сыщешь? Сколь живу на свете, а хороших управителев не видал ни разу».
За Ваницким шёл Яким Лесовик, в кургузом демисезонном пальто с бархатным воротником. На груди алый шёлковый бант. А позади Кузьма Иванович и Устин. Много времени потратил Ваницкий, чтобы уговорить Кузьму Ивановича выйти к народу рядом с Устином.
— С супостатом? Разорителем моим? Да раньше я голову дам себе отрубить!