Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Шумят рогачёвцы. Рассаживаются по подводам или запрягают своих лошадей. Многим мест не хватает, и они в темноте по кустам идут пешком. Но и это предвидел Сысой. Пешим раздавали смоляные факелы, и десятки огней осветили тайгу.

— Словно в светлое воскресенье, — шепчет Арина, мостясь на одну из бричек. На душе у неё и празднично, и обида грызет: мог Сёмша меня упредить. Мог бы какой ни на есть захудалый ходок послать. Я ж ему заместо жены…

А кортеж, и верно, как в светлое воскресенье. На перевале его встречают четверо верховых и палят в воздух из ружей. Течет людской поток в Безымянку. Светят во тьме факелы. Празднично ухают ружья. Кони пугаются. Ржут. Девки визжат на телегах.

…У шахты горят костры. Бревна, ещё недавно лежавшие в беспорядке, растащены, и вся площадка застлана кумачом.

Вавила с трудом разыскал Федора.

— Как забастовка? Да что тут творится?

— Какая тебе забастовка? — зашумели вокруг. — Шпирт привезли.

— Нынче, Вавила, не след бастовать. Сёдни гулять будем. Погуляем, а завтра можно и бастовать. Ты нашего праздника не замай.

Народ прибывал. Вспыхивали новые факелы и костры. Багряные отсветы плясали на лицах людей.

На промывалке все приготовлено к съемке первого золота с шахты. Ксюша сама убрала с колоды трафареты, гребком собрала в верхнюю часть осевшую на дно породу, пробуторила, и сейчас в голове колоды лежит небольшая кучка отмытой гальки. Она прикрывает золото. Обычно старатели снимают золото, стоя рядом с промывалкой, а Ксюша забралась в колоду с ногами. Вода хлестала по бродням. Иван Иванович покосился на Ксюшу, сердито сдвинув брови. Хозяину нельзя запретить кататься одному в четырех каретах. Но Ксюша-то, Ксюша зачем лезет в воду?

— Выйди из колоды, ноги промочишь, — крикнул Иван Иванович.

— Не промочу. Мне согыры сшили.

— Согыры? Какие согыры?

— Чулки это из телячьей кожи, — Ксюша с детской хвастливостью приподняла ногу. — Только воняют они, а выделывать шкуру нельзя, станет воду пропускать.

Иван Иванович потихоньку, стараясь остаться незамеченным, отошёл и побрёл вниз по реке.

А на поляне загорались новые костры.

Симеон не сомневался, что золота будет много, но хотелось блеснуть богатством и, пока Ксюша буторила гальку, незаметно подсыпал в колоду золота.

Матрёна прошла к промывалке и села на стул. Стул один. Кузьма Иванович и Февронья стоят за спиной Матрёны, как рынды. Симеон крикнул Сысою:

— Давай бочку со спиртом!

Народ ахнул:

— Неужто шпиртом будут мыть?

Десятки услужливых рук уцепились за тяжелую бочку, покатили по кумачовой дорожке к промывальной колоде. Катили неровно, рывками. Бочка упиралась в обрубки крепи, застревала в корнях срубленных тальников. Под дорожкой хлюпала болотная грязь и струйками забегала на кумач.

— Под заутор хватай бочку, под заутор, — суетился Егор. Его захватила общая возбужденность. Ворот холщовой рубахи расстегнут. На бурой, жилистой шее, на грязном гайтане висит маленький бронзовый крестик. Он попал под руку, зацепился. — Ну язви тя в печонки, — ругнулся Егор и, забросив крестик за спину, снова вцепился в заутор бочки. — Дружней бери, братцы. Дружней. Неужто сёдни каши не ели?

Бочку докатили до промывальной колоды, перевалили через борт пробкой вниз.

— Вышибай, — закричал Симеон.

Сысой взмахнул топором, пробка вылетела, и упругая тугая струя спирта ударилась в кучу породы.

— Вторую готовь! — приказал Симеон и, засучив рукава, начал гребком отбирать гальку. Струя спирта била из бочки, бежала по колоде и, смешавшись с грязной водой в канаве, стекала в ключ.

— Пей, робя! — кричали вокруг.

— Не пхайся!

— На руку наступили, окаянные!

Крик у канавы. Спирт черпают кружками, котелками. Кто пьёт сразу, пополам с грязью, кто отходит в сторонку и дает отстояться. Задние теснят передних. Ругаются. Егор забрался в канаву и черпает спирт в цыбарку. Он не будет пить, а разольет по бутылкам. Аграфена снесет их в соседнюю деревню и обменяет там на зерно. Только мало удается собрать.

По канаве плывут вверх брюхом одуревшие гольяны.

— Давай вторую бочку, Сысой Пантелеймоныч!

Вторая бочка плюхнулась в грязь. Сысой поднял руку и машет в воздухе картузом.

— Ур-ра-а!..

— У-рр-ра-а, — подхватывают пьяные голоса.

— Слава Симеону Устиновичу! Матрёне Родионовне — слава!

Матрёна ликует и не в силах удержаться поднимается. Кланяется на все стороны.

— Ур-ра… Слава… Долгие лета…

С телег разгружают лагуны с медовухой, ковриги хлеба, бочонки с селедкой. Пей! Гуляй! Веселись! Загораются новые костры.

Симеон закончил доводку золота и, собрав его в миску, поднял над головой. Золота много. Старатели любят золото, даже если оно и чужое. Чужой фарт тоже волнует. Пьянит. Есть чужой фарт, будет и мой. Может быть, скоро…

— Ур-ра!

— Какая уж тут забастовка, — махнул рукой Вавила и пошел к баракам.

Тихо шумел ветер в вершинах. Неслись по небу тучи. За спиной полыхали костры, отсветы их метались по темным пихтам и слышно было, как высокий тенорок старательно выводил:

…И бес-пре-рывно гро-ом гре-ме-л,
и в де-е-брях бури бушевали…

Гнетущую тоску слышал Вавила в заунывных звуках знакомой песни. Певец вкладывал в неё свой смысл, жаловался себе самому, ничего не ожидая, ничего не прося, ни на что не надеясь. Это над ним беспрерывно гремели громы. Вокруг него бушевали бури. А он, беззащитный против громов, тосковал.

Голос певца заглушили визгливые выкрики:

— Ах вы, сени, мои сени…
— Сени новые мои,

— подхватили зычные голоса.

— Э-эх, ма…

В лихих переборах запела тальянка.

Вавила рывком поднял мокрый ворот шахтерской тужурки. Пошел быстрее. Хотелось скорее дойти до землянки, завалиться на топчан — и гори все синим огнём.

«Народец! То вспыхнули как солома — забастовка, а привезли жбан браги — и пошли вприсядку».

Навстречу Иван Иванович. На ходу ядовито бросил Вавиле:

— Я же говорил — здесь не с кем работать, а ты… боевая дружина… Не она ли подгорную пляшет? Пойду посмотрю, а то твоя дружина и шахту сожжет.

Упрек Ивана Ивановича — как удар хлыста.

«К черту, уеду!»

Вавилу догнал Михей. Зашагал рядом. Погрозил в темноту:

— Поют, сволочи. Все пошло кошке под хвост. Вавиле стало легче: все-таки не один. Возразил не

столько Михею, сколько самому себе:

— Врёшь. Что-то осталось.

— Ничего не осталось. Слышишь, как Егор соловьем заливается? А говорят, из-за него бастовать хотели.

Вавила долго шёл молча. Думал. Заговорил, опять обращаясь не столько к Михею, сколько к самому себе.

— Ты хочешь, чтоб все было как по команде? «Бастуй»— и все бастуют. «Бери Устина за жабры»— и берут Устина за жабры. Нет, хочешь работать с народом, так прежде поближе его узнай. Ну возьми, к примеру, Егора. Душевный он, прямой. Может, это первый праздник за всю Егорову жизнь. Тайга шумит, костры, голова от медовухи кругом идёт. Забылся Егор и запел. А завтра посмотрит на своего Петюшку голодного, да у самого в животе забурчит — сразу припомнит все.

— Так, думаешь, охомутаем Устина? — сдался Михей.

— Только Устина?

— А кого же еще? У Кузьмы работал — с Кузьмы требовал. А сейчас — с Устина.

— Слыхал, в Притаёжном фронтовиков опять требуют на призывную комиссию? Смотри, снова забреют.

Михей остановился.

— Нет уж, на войну не пойду, хоть тресни.

— Может тоже Устину об этом скажешь? Так, мол, и так, Устин Силантьевич, не хочу я снова в солдаты.

— Устин-то при чем?

— Я об этом и говорю. Крепь, канаты, обсчеты, поденки — это Устин, а война, казацкая нагайка, каторга — это уж не Устин. Эх, Михей! В Петербурге на фабрике намашусь бывало молотом за двенадцать часов, еле в барак приползу. Плюхнусь на нары, в ушах звон стоит. А барак! Вспомнить страшно. Длинный, тёмный, на нарах сто пятьдесят человек. Кто на гармошке играет, бабы стирку ведут, детишки кричат.

57
{"b":"247089","o":1}