Специфику партийной и комсомольской работы в коллективе, состоящем из девушек, средним возрастом которых было двадцать лет, комиссары понимали очень хорошо. Своим подопечным они не доверяли – никогда, ни при каких обстоятельствах. Даже 7 ноября, когда военнослужащие «Авиагруппы № 122» приняли военную присягу.
День был чудесный и солнечный. Снег, «устлавший белой пеленой поля и горы»,[67] весело блестел на солнце, как будто старался украсить и без того торжественное событие. Накануне девушки убрали комнаты и, взяв под мышки узелки с чистым бельем, сходили в баню. Потом до ночи работали, делали свою первую стенгазету «За Родину». Рано утром 7 ноября, в годовщину Октябрьской революции, в актовом зале играл оркестр. Раскова произнесла речь. Принятие присяги было мероприятием колоссальной важности среди советских ритуалов: как Пасха для православных христиан, только еще торжественнее, ведь присягу принимают лишь раз в жизни. На глазах у многих блестели слезы. Теперь, после принятия присяги, они могли считать себя настоящими военными. Но вечером, когда в том же актовом зале проходило празднование в честь 7 Ноября, девушек из «Авиагруппы № 122» на нем не было. Они пели и плясали в коридоре за запертой дверью, отдельно от других военнослужащих гарнизона. Плясали «не оттого, что радостно, а чтобы развеять тоску, одолевшую довольно большое количество людей» из-за решения главного комиссара Евдокии Рачкевич: та считала, что вверенный ей женский коллектив должен праздновать годовщину революции отдельно от мужского гарнизона, – решение, которое возмутило даже ее коллег-политработников.
Нина Ивакина была коллегой Рачкевич, но решение о том, что «Авиагруппа № 122» будет отмечать годовщину революции в коридоре, вывело ее из себя. Было обидно, что их «держат, как в монастыре». Почему вверенных ей комсомольцев, которые добровольно пошли на войну, считают легкомысленными девчонками, не умеющими за собой следить? По мнению комсорга, ее девушкам нужно было в свободное время «общаться с народом» – то есть с мужчинами. А Евдокии Рачкевич неплохо было бы вспомнить, что «у родителей, строго следящих в этом отношении за своими птенцами, чаще бывают блудливые дочери».
Рачкевич в конце концов уговорили и все поправили. Девушек пустили в актовый зал на спектакль. В перерыве танцевали. Спать все отправились «блаженные и усталые».
Батальонный комиссар Евдокия Рачкевич была очень колоритным персонажем. Маленького роста, полная, она в военной форме выглядела абсурдно, однако не представляла своей жизни вне армии. Молоденькой девушкой, спасаясь от петлюровцев, она попала на советскую погранзаставу в Молдавии, и была там поначалу уборщицей, прачкой и санитаркой. Дуся Рачкевич едва умела читать и писать, однако очень любила учиться. Уже на погранзаставе она закончила юридические курсы, однако решила остаться в армии и учиться дальше. Она хотела стать политработником, так как была фанатично предана власти, сделавшей ее из неграмотной пастушки всеми уважаемым человеком. Рачкевич написала письмо в Москву, в Военно-политическую академию. Ответ пришел краткий: «Женщин не берем». Возмутившись, Рачкевич написала письмо маршалу Буденному, который ей помог: очень скоро пришел вызов. Она стала первой женщиной, окончившей Военно-политическую академию. После академии бывшая пастушка осталась в адъюнктуре и написала диссертацию, но защитить ее решила после окончания войны. Когда ей предложили стать комиссаром в женской авиачасти, она, не раздумывая, согласилась. Уезжая в Энгельс, попрощалась с мужем – как выяснилось, навсегда: разлучившись со своей Дусей, он быстро нашел новую, молодую жену.[68] У Рачкевич, не имевшей ни детей, ни родных, не осталось никого, кроме ее подопечных.
«Комиссар – отец солдат, а я, комиссар-женщина, – буду вашей мамочкой», постоянно говорила она девушкам. И вела себя соответственно, как любящая, но чрезмерно требовательная и не очень умная мать. Подобно тому как деревенские женщины пугали своих детей серым волком, Рачкевич могла пригрозить кому-то, что напишет товарищу Сталину, и провинившаяся девушка долго не могла прийти в себя от страха. На следующий день, совершенно забыв о своих угрозах, Рачкевич уже называла ту же девушку «деточкой» и строила с ней планы на будущее.[69]
Заметив небрежность в одежде или поведении, Рачкевич могла устроить провинившейся подопечной страшный разнос – такой, на который способны только украинки: ругалась «бурно, горячо, искренне». Если девушке случалось хотя бы заговорить с парнем, Рачкевич была тут как тут и клала конец любому, даже еще не наметившемуся кокетству. В полках ее все между собой так и звали – мамочка, только не с любовью, а с иронией. Она была наделена большой властью, и с ней не ссорились, подчинялись ее зачастую самодурным указаниям, однако не любили и старались держаться подальше. Время показало, что эта женщина была абсолютно предана своим летчицам и техникам: уже немолодая, с плохим здоровьем, она много лет после войны ездила в свой отпуск по боевым местам, чтобы отыскать могилы пропавших без вести. Рачкевич не успокоилась, пока не нашла всех.
Нина Ивакина, с самого начала невзлюбившая комиссара Рачкевич, чем дальше, тем больше убеждалась в том, что строгость в «Авиагруппе № 122» совершенно необходима. Свежеиспеченные военнослужащие убегали в город делать шестимесячную завивку, вели себя дерзко по отношению к командирам и комиссарам, «трепались без конца» и даже «заводили любвишки». Комиссары иногда были близки к отчаянию, и только Раскова точно знала, что ее девушки будут самыми лучшими солдатами. Она верила в них, и они верили в Раскову. Все были «немножко в нее влюблены».[70] Девизом Расковой было: «Мы все можем», и ее летчики, штурманы и техники верили, что действительно все могут, пока с ними такой командир.
За самовольную отлучку, за которую других наказывали нарядами, Литвяк получила более серьезное взыскание. Внеочередные наряды у нее уже были; на этот раз начальство сочло, что нужно что-то более весомое. На следующий день провели строевое собрание полка, на котором было объявлено, что за проступок ее будет судить красноармейский товарищеский суд.
Таких общественных судов было введено в тридцатых годах огромное количество: были суды рабочие, колхозные, заводские, бригадные. Это были неформальные суды, имеющие целью не столько наказание провинившихся, сколько их идеологическую проработку. В компетенцию красноармейских товарищеских судов, которые потом стали называться «офицерский суд чести», входило рассмотрение дел о хулиганстве, драках, оскорблениях, воровстве, имевших место в данной воинской части. Эти суды во время войны были очень актуальны, так как военные трибуналы не рассматривали административные и гражданские дела военнослужащих.
На следующий день выбрали представителей суда, и 24 декабря провели заседание, которое имело форму скорее обсуждения, чем сессии военной судебной инстанции. Литвяк к суду отнеслась равнодушно. «Своего поступка не осознает»,[71] – записала в дневнике Нина Ивакина. Литвяк объявили строгий выговор с предупреждением, который на нее совершенно не подействовал, и посадили на гауптвахту. Но гауптвахта, или «губа», представляла собой просто сарай на аэродромном поле, который охранял солдат с винтовкой. Чтобы нарушительница дисциплины не очень скучала, подруги, во главе с Клавой Панкратовой, завели патефон.
Молоденькие штурманы и техники – такие, как Олечка Голубева, – смотрели на Литвяк во все глаза. Странное дело: если приглядеться, она не была красавицей, внешность совершенно заурядная. «Пройдешь на улице, и не обратишь внимания».[72] Рост невысокий, худенькая, носик острый. Но у нее была очень изящная фигура, красивый цвет лица, волосы вились, и, главное, лицо было очень живое, глаза яркие, и очень приятная улыбка. Общалась она со всеми просто, не делая различий между начальством, летчиками и техниками.