Но сейчас было не до нее: полк постоянно отступал, оставляя позади один аэродром за другим. Оставляли немцам Украину, Машину родину. «Не дай бог кому-то пережить отступление, видеть глаза земляков, в которых… растерянность, детская беспомощность и надежда…»[63] Когда они оказались совсем рядом с Михайловкой – Машиным селом, где осталась ее семья, Маша набралась смелости и попросила, чтобы командир полка Николай Баранов отпустил ее попрощаться с родными: те оставались под оккупацией. Она уверяла командира, что обернется мигом, только передаст родным продукты, обнимет их – и вернется. Баранов, среднего роста, лет тридцати, плечистый, с вьющимися рыжеватыми волосами и большой круглой головой, внимательно смотрел на Машу серыми глазами, «как будто проверяя на прочность». Он рисковал не только летчицей, но и самолетом У–2 и все-таки не разрешить не мог.
«Только учти, прилетишь в свою деревню, сгрузи подарки, обними родителей, но ни в коем случае не выключай мотор», – сказал он. Если верить утреннему докладу разведки, немцы уже подошли к станции Пришиб в семи километрах от Михайловки.
Баранов, смелый летчик и очень хороший командир, заслужил у летчиков прозвище «Батя». Так называли тех командиров, которых не только уважали, но еще и любили. После разговора с Машей «Батя» собрал летчиков и что-то сказал им. Тут же один за другим они потянулись к Машиному самолету. Чего только не несли. Почти все притащили из своих самолетов НЗ, хранившийся на случай вынужденной посадки: шоколадки, галеты, консервы, все продукты, какие у них были, шинели и гимнастерки, мыло, медицинские пакеты. Завалили подарками всю машину. Курс на Михайловку Маша взяла на перегруженном У–2 уже после полудня.
Людей на улицах села не было. Маша заметила аэродром, с которого когда-то летала на планере, потом школу, потом землянку, в которой ютилась ее семья. Сделала круг и увидела, что из домов стали выходить люди. Самолет она посадила прямо на улице у сельсовета. Со всех сторон сбегались люди. Привезли отца на инвалидной коляске, а рядом с ним, снова беременная, с огромным животом, бежала Машина мама. Обняв со слезами родных и выгрузив подарки, Маша побежала к самолету: «Мне пора!» Но люди облепили самолет как мухи, и ей удалось улететь только вечером…
На следующий день в Михайловке были немцы, и с тех пор Маша жила в постоянной тревоге за семью. Но у нее теперь была и фронтовая семья, верные товарищи, среди которых она уже чувствовала себя своей. И приказ, который, вызвав ее осенним днем, объявил Баранов, был для нее как гром среди ясного неба: «Товарищ младший лейтенант! Вас откомандировывают в распоряжение Героя Советского Союза Расковой!»
Маша начала реветь. Даже имя ее кумира не подействовало, даже Расковой Маша не могла простить, что ее, без пяти минут истребителя, забирают с фронта и хотят «заставить вышагивать ать-два по учебному плацу». Баранов, которому нужен был пилот для связного У–2 и который уже убедился, что Маша хороший и бесстрашный летчик, тоже не хотел ее отпускать, однако сказал, что не может пойти против приказа.
В ужасном настроении Маша Долина приехала в Энгельсскую военную школу. «Как будто в прямом смысле слова с небес на землю опустили и по рукам связали». На ней была красивая форма истребителя: темно-синяя шинель с голубыми петлицами и голубая пилотка, которая ей очень шла. А девушки, маршировавшие перед ней по плацу, были в огромных кирзовых сапогах и огромных серых шинелях. Маше стало ужасно обидно. Ее, опытного фронтового летчика, выдернули из гущи событий и посадили на школьную скамью с этими «желторотиками»? Ну уж нет. Надо бежать. Она понимала, что по военным законам ее поступок могут классифицировать как дезертирство, но надеялась, когда доберется обратно в полк Баранова, упросить его замять эту историю. Вряд ли в хаосе, который сейчас везде царил, кто-то станет сильно переживать на ее счет.
Убежать не вышло: только она оказалась на станции Энгельс, как ее взял патруль. Политотдел, куда передала ее рассерженная Раскова, как следует «промыл» Маше мозги, пригрозив отправить под трибунал как дезертира. Ничего не оставалось, как надеть не подогнанную для ее маленького роста серую шинель и начать учиться.
Глава 5
Чудачки, война не отменяет поцелуев и любви!
«Пилот Литвяк находилась после отбоя в самовольной отлучке. Отсутствовала час тридцать минут…»[64] – писала в дневнике Нина Ивакина 21 декабря. Отлучка Литвяк подозрительно совпала по времени с танцами, которые устраивали в гарнизоне в субботу вечером. Вообще, по мнению начальства, Литвяк «вела себя безобразно»: пререкалась, опаздывала, нарушала дисциплину чуть ли не ежедневно.
С ее своевольным, независимым, сильным характером было очень сложно подчиниться военной дисциплине. Но плохим поведением отличалась не одна Лиля Литвяк: многим ее новым подругам, совсем недавно носившим крепдешиновые платья и туфельки, было совершенно непонятно, почему они не могут отлучиться в парикмахерскую или пойти на танцы, которые устраивали для гарнизона здесь же в Доме офицеров. Дверь из физкультурного зала, где для девушек поставили двухэтажные нары, в актовый начальник штаба Милица Казаринова предусмотрительно заперла в первый же день. Но девушки тут же процарапали дырочки в белой краске, которой было замазано стекло, чтобы можно было смотреть на танцующих. Смотрели все, но Литвяк была в числе первых сбежавших. Она была наказана, но на танцы бегать не прекратила. Плохому примеру последовали другие.
Валя Краснощекова смогла устоять перед танцами, но, когда летчица Клава Блинова предложила ей сбежать и посмотреть оперетту, согласилась не размышляя: оперетту она обожала. Этот жанр в Советском государстве считался поначалу буржуазным и был не в почете, и только во второй половине тридцатых снова по-настоящему вернулся на сцены: давали и европейские оперетты – в первую очередь «Сильву» Имре Кальмана и оперетты Штрауса («Цыганский барон» была любимой опереттой Лили Литвяк), и новые советские, главным образом написанные Исааком Дунаевским: «Женихи», «Золотая долина». Они пользовались огромной популярностью, и Валя Краснощекова, приехав из Калуги в Москву учиться, бегала в оперетту очень часто, из-за нехватки денег покупая билет на самый-самый верх или вообще без места.
Приехавшая в Энгельс труппа, конечно, не шла ни в какое сравнение с труппой московского Театра музыкальной комедии, но выбирать не приходилось, Валя понимала, что у нее не скоро появится еще один шанс. К тому же будущая летчица-истребитель Клава Блинова была ей очень симпатична. Блинова была самая молодая из летчиц и, в отличие от многих других, не задирала перед техниками нос. Многие в полку истребителей считали, что самая красивая у них Литвяк, кто-то говорил, что красивей всех Клава Нечаева, но Вале самой красивой казалась Клава Блинова. У нее были светлые волосы и милое юное лицо с большими глазами и нежным румянцем. Клава была очень веселая, бесстрашная, хохотушка и певунья.
Об отлучке Литвяк на танцы начальству донесли ее соседки по общежитию, а вот Валю с Клавой Раскова поймала сама. Она их пристыдила, а потом каждой сделали выговор и дали по внеочередному наряду: Клаве сказали, что она выполнит свой наряд на аэродроме, а Валю Краснощекову отправили чистить туалет.
В холодное время года почистить туалет – деревянный домик с дырой в полу – можно было только с помощью лома. Откалывая нечистоты, Валя тихонько плакала: было обидно из-за наказания и стыдно из-за слов Расковой о таком поведении в военное время. Неожиданно она услышала: «Валь, а Валь, не плачь…» Это Клава Блинова тайком пришла помогать.[65]
Чтобы как-то компенсировать запрет на посещение актового зала Дома Красной армии, девушкам разрешили слушать патефон. Будущий истребитель Клава Панкратова, раздобыв у мужской части гарнизона пластинки, вечером в казарме крутила ручку этого примитивного приспособления с такой нежностью и заботой, «как будто боялась нарушить нежную мелодию русского романса». В это время ее товарищи уже готовились к отбою и лежали на нарах в белых мужских рубашках, но «с печатью девичьей нежности на лицах».[66]