На этом последнем маскараде блеснули костюмами Вэра и Сева: он, высоченный, был одет маркизой, а она — кавалером времён Варфоломеевской ночи. Такой странной парой вошли они под руку. Только вот помню, как ни старались мы сделать Севу смешным, а он всё становился красивее и красивее от белого парика, от мушек, от грима: ну, только что был высок… Было много прекрасных костюмов. Сима — крокодил, а потом египтянка, Володя — мушкетёр, Яша — барин в бархатном камзоле. Все эти костюмы были творчеством мамы. Сама она была звездочётом. Не узнать её было невозможно, так же, как и меня в костюме Ватто, с моими же волосами, напудренными по всем правилам (а я к тому времени и так была с сильной проседью).
Вообще мама была прирождённым костюмером. Фантазия её была неиссякаема. Отец часто рисовал костюмы и претворял в жизнь то, что надо было мастерить или клеить. Ещё помню, что наш самый первый маскарад был в гимназии Мая. Мне было лет 5. Володя был жаворонком, а я — бабочкой махаоном. Какие папа сделал мне крылья!
В 1944 году мы с Володей перевозили оставшиеся вещи из Ленинграда в Москву Открыли мамин сундук. Что же там оказалось? Кружева, страусовые перья всех цветов, масса полумасок с кружевами и приклеенными ресницами, веера и конфетти. Мы посмеялись: кем же была наша мать? Во всяком случае, не домохозяйкой, которой ей пришлось быть всю жизнь.
Мама писала стихи, шуточные, поздравительные. Пьесы для нас. Переводила какую-то французскую драму — и тогда же вступила в союз не то драматургов, не то переводчиков. Мама написала либретто оперетки с Марией Викторовной Притвиц. Оперетка называлась «Туда и обратно». Мария Викторовна, по-моему, не писала, а хохотала с лорнеткой у носа и тут же переводила текст её на немецкий язык (действие происходило в Германии). Музыку писали Манфред и Кеннель. Молодые. Манфред — красавец, Авенир Генрихович. Кеннель — маленький, настоящий попугайчик, бывший лицеист.
Возня с опереткой тянулась долго. Хохоту было очень много. Были свидания с какими-то режиссёрами. Был у нас один раз певец, тоже ослепительно красивый, Скрыдлов[14] (сын «того Скрыдлова» — говорили все, а кто был «тот», не знаю, генерал какой-то?). В тот день к завтраку был подан чудный молодой картофель с маслом, посыпанный укропом. Этот мерзавец Скрыдлов уронил на пол картофелину и не дрогнул. Я знала, что этого требуют приличия, но возмутилась! Картофель был такой вкусный. С укропом! По-моему, было не до хорошего тона.
Ничего реального из оперетки не вышло. И вообще мама не заработала за всю свою жизнь ни одной копейки литературным трудом, если не считать… да, если не считать маленькой шутки о мочале и рогоже, в 8 строк, напечатанной в журнале «Костёр» Нисоном (когда маме было 83 года) — и напечатанной-то тоже ради шутки, уже с его стороны…
Зато справедливости ради надо сказать, что Мария Викторовна, несмотря на свою вечную лорнетку, с которой она даже умудрялась засыпать при гостях, не переставая вежливо улыбаться, была профессионалом-переводчиком и до конца своих дней зарабатывала этим. Знала три языка. Особенно ценили её певцы, которым она делала переводы текстов романсов — это называлось «эквиритмические».
Мама в годы моей юности поступила на курсы кройки и шитья. Курсы были в том самом доме, где когда-то жили «красные шапочки». Всё бы ничего, только мама органически не могла резать новую материю — от вечной неуверенности в себе. Мучилась. Мучила меня примерками. И, привыкшая всю жизнь считать (с нашего раннего детства), что мы с Володей всё умеем делать лучше неё, просила меня кроить. Я говорила: «Я портниха или ты портниха? Я портниха или ты портниха?» Мама смеялась. А Георгий Николаевич Фелейзен (брат Женечки), бывавший у нас в те годы, говорил: «Магдалина Львовна! Курсы кройки и шитья! Да вам дипломатический салон надо бы держать, а вы хотите кроить…»
Жорж Фелейзен был совсем не то, что Женечка. Ни горячности, ни непосредственности, ни очаровательного смеха. Но он был элегантен: с белоснежными волосами, вьющимися в меру, длинным аристократическим подбородком, вольтеровской улыбкой и вкрадчивыми голубыми глазами. Недаром он подцепил, к ужасу своих сестёр, молоденькую жену — воплощение невинности или даже перепуга.
Я твёрдо помню, что нашим вечеринкам я предпочитала «взрослых» гостей с небольшой добавкой нас, молодёжи. Это было всегда интереснее. С русскими фамилиями всё ещё плоховато получалось, как вспомнишь сейчас: Бенуа, Притвицы, Фелейзены, Дорлиаки, Манфред, Кеннель и т. д. Всегда Беляевы, тётя Оля Константинович (бывшая Покровская), Сюзор. А на нашем конце стола — Алёша Притвиц, Нина Павлухина, позже Сергей Якубов. Веселье исходило от Екатерины Леонтьевны Бенуа и Марии Викторовны Притвиц. Обе были прелестными рассказчицами, симпатично не щадившими себя. Екатерина Леонтьевна ещё пела много и охотно. Иногда пела Мария Викторовна сильно надтреснутым голосом «Aitchiguitta», всегда только её. И Алёша тихонько, для нас, очаровательно проглатывая букву «р», пел булаховскую «Крошку»:
Только станет смеркаться немножко,
Слышу я, не дрогнет ли звонок,
Приходи, моя милая крошка,
Приходи поболтать вечерок.
И тоже — одну эту вещь, совершенно пленяя меня.
Пел и папа. Аккомпанировала ему я. В эти годы у нас было увлечение Даргомыжским и Глинкой. Отец, в жизни часто хмурый и озабоченный, тут бывал очень весел. Смолоду мама называла отца «trouble-fete».
Когда затевалось что-то весёлое, он ворчал. Но потом это как-то переменилось. И к старости скорее он просил позвать гостей, а не мама была инициатором. Я этого сама не замечала, но помню мамины слова: «Поменялись ролями».
Расходились гости поздно. Но, пожалуй, раньше, чем с наших вечеринок. В Ленинграде ведь можно было расходиться или до разведения мостов, или после. Наши друзья расходились после.
Если, конечно, дело было не зимой. (Зимой переходили Неву тропинками по льду) Николаевский и Дворцовый мосты разводились в разное время, и это учитывалось всеми, кто не жил на Васильевском острове. Дворцовый, как и сейчас, вздымался вверх. Николаевский (Лейтенанта Шмидта) был не такой, как теперь. Почти в конце его со стороны Васильевского стояла островерхая часовня, и оттуда расходились к берегу как бы два рукава моста. Они-то и разводились.
Долгое время гостиная была полуспальней-полустоловой тогда, когда рояль стоял уже у меня. И никогда эта комната не была рабочей, если не считать работой наши с Володей занятия музыкой.
Когда мне было лет семь, купили новый рояль Ronisch. Я тихонько перебирала клавиши. Нижнее соль было похоже на борщ без сметаны. А если чуть-чуть нажать левую педаль, средние регистры звучали как клавесин. Особенность или дефект рояля? Мне нравилось пользоваться этим фокусом. Володя играл совсем недолго. А я — правда, с перерывами, но долго. Сначала с какой-то маминой знакомой Верочкой Потаповой — неустроенной дамой, жившей недалеко от нас, в том доме, где был кинематограф «Лотос». Потом с молоденькой учительницей — туда мы ходили ещё с Вовой на 16-ю линию.
После революции я поступила в музыкальную школу Она была на углу Среднего и 9-й линии. Тут, в полутёмных грязноватых коридорах с дощатыми полами, впервые прикоснулась я к музыке Бетховена и Моцарта. Не я играла, нет! Но, проходя этими коридорами мимо чужих классов, я слушала, не особенно-то понимая в тот момент, что это за музыка… А теперь эти коридоры вспоминаются мне как хранилище открывшихся мне тогда чудес. Я шла мимо дверей, и снова, как те солдатские песни с Большого, сонаты приближались ко мне и удалялись. И законченные исполнения сменялись разучиванием и повторением всё одних и тех же трудных, но удивительных тактов.
И ещё была другая школа, на 5-й линии. Анна Ивановна Гроцкос. Уроки по теории музыки и сольфеджио. Всё это мне нравилось и легко давалось. Играть же я ходила к самой Анне Ивановне на Офицерскую. Коммунальная квартира, пропахнувшая постным маслом. Комната, тесно заставленная пыльной мебелью. Затхлый воздух. Разбитый рояль, «Песни без слов» Мендельсона, Чайковский, инвенции Баха. После инвенций Анна Ивановна, строгая обычно, расцеловала меня: я играла, видно, музыкально, но руки мои были плохие. Техника мне не давалась всю жизнь. Может быть, не зря хирург, оперировавший мою руку, сказал тогда маме: «На рояле ваша девочка играть, конечно, не сможет». Да нет, думаю, что-то другое, врождённое, мешало мне. Не налаживались у меня отношения с самой клавиатурой! На выступлениях на зачётных концертах я терялась и играла хуже. Но зато в моей коротенькой карьере певицы всё было наоборот: публика вдохновляла меня, и пелось мне легко и лучше, чем обычно.