— Вы, Андре, мне все равно что родной, — говорит. — Скажите-ка: что у вашего императора Александра замышлено? Далеко ли он пойдет на Запад?
— Раньше, — говорю, — не остановится, доколе Наполеона в конец не одолеет.
— Хотя бы пришлось идти до самого Парижа?
— Хотя бы и до Парижа.
Мой бравый сержант столь скорбную мину состроил, что вот-вот, думаю, тоже расхнычется. И сердит-то он еще по-прежнему на своего былого кумира, и жалость за него немалая берет.
— Как Богу угодно, так пускай и будет! — говорит. — Коли уж суждено вам, друг мой, побывать у нас в Париже, так загляните к моей сестре, поклонитесь ей от брата Этьена Мушерона. Дневник ведь вы будете опять вести?
— Буду.
А нынче, на рассвете, когда мы со Шмелевым и Сагайдачным в сани садились, старик меня крепко-крепко к груди прижал и вправду заплакал. Ну, тут и я не выдержал…
Сюда прибывши, отправился за своим видом в губернаторскую канцелярию; мои два спутника на всякий случай тоже со мною.
Правителя канцелярии на месте не застали. Но у входа в губернаторский кабинет курьер навытяжку, и самая дверь настежь, а за дверью гневный голос кого-то распекает:
— Так, сударь мой, служить нельзя! Сколько раз повторять вам, что приказания мои должны быть исполняемы буквально, понимаете: буквально! Усердную службу я не оставляю без внимания, но за малейшее уклонение от моих указаний я строго взыскиваю, невзирая ни на тетушек, ни на дядюшек. Так и знайте!
Умолк, и вслед затем оттуда выскочил правитель канцелярии — не гордым уже петухом, а мокрой курицей. Увидел нас около своего стола — еще пуще оторопел, назад оглянулся: притворил ли курьер дверь к грозному начальнику. Подошел и обращается к Шмелеву, а у самого голос еще дрожит-обрывается:
— Чем могу служить?
Объяснил ему Шмелев. Взглянул тот на меня — узнал.
— Г-н Пруденский? В полк к графу Дмитриеву-Мамонову? Вид вам изготовлен. Извольте получить.
Подает мне. Читаю.
— Простите, — говорю, — но тут у вас не то.
— Как не то?
— Вы назвали меня юнкером полка Мамонова…
— Ну да. Ведь сами же вы говорили? Да и в письме г-на Толбухина было так сказано… Где ж оно?
Все еще не оправясь от губернаторской распеканции, он растерянно начал рыться в груде бумаг на столе.
— Да, вот. Изволите видеть…
Он стал было читать, но, не дочитав, запнулся.
— М-да… Так вы, значит, еще не юнкер?
— То-то, что нет, а только рассчитываю им сделаться.
— В письме не совсем ясно… Для вас-то это ведь все равно? Лишь бы добраться до полка.
Тут вступился опять Шмелев.
— Далеко не все равно, — говорит, — в документах требуется совершенная точность. Будьте же любезны переделать бумагу.
Раскрасневшееся лицо правителя разом, как смерть, побледнело.
— Переделать?.. Нет, уж извините меня, это невозможно, решительно невозможно…
— Почему же нет?
— Да потому… потому что, раз подпись его превосходительства стоит внизу, то о какой-либо переделке и речи быть не может.
— Да ведь тут явная ошибка: подписал он вовсе не то, что следовало. Я пойду объяснюсь с ним самим.
До последней минуты молодой чиновник еще крепился. Но намерение Шмелева объясниться с самим губернатором окончательно его обескуражило.
— Ах, господа! — взмолился он. — Войдите же в мое положение! Его превосходительство не признает, чтобы он мог ошибаться… Если он узнает об ошибке, то все обрушится на меня…
— И вы, чего доброго, еще места лишитесь? — досказал Сагайдачный.
— Все может статься… Г-н Пруденский! У вас есть еще родители?
— Матушка еще жива.
— Так здоровьем вашей матушки прошу вас: не настаивайте!
В голосе его слышались уже слезы. В своем самоуничижении он был теперь так жалок…
— Да что, Дмитрий Кириллыч, — говорю я, — ведь может быть, в самом деле, и так сойдет?
— Как не сойти? Сойдет! — поддакнул Сагайдачный. А правитель тому и рад:
— Разумеется, — говорит, — сойдет! Ведь юнкером у графа Мамонова вы, г-н Пруденский, во всяком случае, сделаетесь…
— Как ваше мнение, Дмитрий Кириллыч? — спрашиваю я Шмелева.
Правитель, молитвенно сложив руки, взор свой на него умильно, как на некоего оракула, возвел. И сердце Дмитрия Кириллыча не устояло.
— Мамонов, сколько слышно, тоже не формалист, — говорит, — и ошибку, надо думать, в фальшь не поставит.
Правитель просиял и готов был, кажется, его расцеловать.
— Так вы, г-н Пруденский, значит, удовольствуетесь этим видом? Как я вам признателен!
И обеими руками так крепко мне руку стиснул, что пальцы у меня хрустнули; на прощанье прибавил:
— Позвольте дать вам добрый совет: никогда не умничайте перед начальством, а прикидывайтесь дурачком, чтобы оно могло наставлять вас и сознавать свое превосходство.
— Примем к сведению и намотаем себе на ус, — сказал Сагайдачный и закрутил свой усик — мышиный хвост. — Держи язык за зубами, да ешь пирог с грибами.
Но Шмелев отнесся к «доброму совету» иначе. Когда мы вышли на улицу, он заметил:
— Недоумкам, как этот правитель, вернее всего, конечно, молчать. Человек же с умом и тактом, если знает что-нибудь лучше начальника, сумеет всегда переубедить его, не задевая его самолюбия.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Схватка с волками. — Александр I в Вильне. — Как встречали русских в Пруссии и как в герцогстве Варшавском. — Начало военных действий
* * *
Вильна, января 19. Шмелев и Сагайдачный уже в объятиях Морфея; но я дневник свой дорожным приключением заполнить еще должен.
Уж как мы трое Аристарха Петровича за его овчинные тулупы добром поминали! Ведь морозы, легко сказать, до 30? доходят! А войскам-то нашим в шинелях, ветром подбитых, каково было пешком десятки и сотни верст отсчитывать? Но они, как-никак, все же одеты, обуты, сыты, да и к русским морозам сызмала при-обыкли. Ну, а французы, что в отрепьях этим же путем восвояси убирались, — чего-чего те не натерпелись! И согреться им по пути негде и нечем было: все селения кругом ими же ведь еще при нашествии к нам сожжены, разорены, одни трубы черными остовами над снегом торчат. Дорога от самого Смоленска — одно поле сражения: непогребенные тела неприятельские — десятки тысяч тел, сраженных, однако ж, не пулей и саблей, а холодом и голодом. Возмездие небесное!
Хоть и немало их совсем снегом занесло, а все же, где они кучей лежат, там верхние вороньем исклеваны, волками обгрызены. При одном виде такой картины мороз по коже подирает!
Вот с этим зверем и мы третьего дня познакомились. Ехали мы на тройке с колокольчиком и бубенцами. Сани широкие: рядом все трое уместились. Шмелевский денщик Прытков у ямщика на облучке примостился. Дело было уже к вечеру. Выезжаем только что из лесу на открытую поляну, глядь — у самой у опушки волк нас поджидает, да ведь какой! Матерый, не волк — волчище! Звонки наши, знать, из чащи его выманили: на дорогу поглядеть вышел, живым мясцом нельзя ли поживиться.
— Страсть как обнаглел ноне зверь, — говорит ямщик. — На одинокого мужичка, да еще пьяненького, наверняка напал бы. Ишь, зубами ляскает! Да, брат, близко локоть, да не укусишь.
— Стой, ямщик! — говорит Сагайдачный. — Припугну-ка я его.
Выскочил из саней и с саблей наголо дерзновенно на зверя. А тот хоть бы что, стоит себе на месте и ждет. Только глаза, что две свечки, горят, да шерсть на загривке ощетинилась.
Размахнулся на него сплеча мой юнкер, а волк скок в сторону, — мимо! Юнкер опять на него, вдругорядь размахнулся, а волк — за куст.
— Эй, назад, господин! — кричит ямщик. — Вон к нему подмога идет.
И точно, из чащи целая стая волчья выступает; Сагайдачный же, от неудачи раззадоренный, ничего уж не слышит, со своей саблей все на передового товарища их напирает.
— Да они его растерзают! — говорит Шмелев. — Где моя сабля? Ты Прытков, куда ее сунул?
— Под сиденье, в сено, ваше благородие, — говорит денщик. — Неравно еще под ноги бы вам попала.