Не знаю, до чего бы я еще доврался, не оборви он полета моей фантазии зычным окриком:
— Лотте! Ханс! Саперлот! Куда вы опять запропастились?
Первою явилась Лотте, дочь хозяйская, лицом весьма приятная… уже по некоторому сходству с моей Иришей… Но губки у нее были надуты, глазки заплаканы.
— Ну, ну, ну, — прикрикнул на нее родитель. — Изготовь-ка сейчас для г-на барона яичницу с ветчиной. Да на погребе есть ведь еще никак бараньи котлеты?
— Есть… — прошептала девушка, глотая слезы.
— Так парочку тоже изжарь.
— И для казаков г-на барона?
— И для них тоже, понятное дело. Г-н барон за все чистым золотом заплатит. А Ханс где же? Ханс! Ханс!
Показался и Ханс, буфетчик, малый из себя тоже пригожий, но, как ночь, хмурый.
— Ты где пропадал? — напустился на него хозяин.
А Ханс, не огрызаясь, смиренно в ответ:
— Да вы же меня гоните?
— Завтра иди себе на все четыре стороны; силой держать тебя не стану. А сегодня ты у меня еще слуга И раб; что прикажу, то и делай. Понял? Изволь-ка спуститься в погреб за бутылкой гохгеймера 99-го года.
— Это для меня? — спрашиваю.
— Для вас, г-н барон, для вас. Разлив 99-го года! Фиалка, душистее фиалки!
Толстяк языком щелкнул и, как кот, которого за ушами защекотали, заплывшие глаза свои зажмурил.
— Коли так, — говорю, — так я попрошу уже вас, г-н хозяин, сделать мне компанию.
— С превеликим, — говорит он, — удовольствием! Но тогда, г-н барон, одной бутылки, пожалуй, не хватит? Значит, Ханс: две бутылки. Да постой, погоди! Ваши казаки, г-н барон, дорогого рейнвейна, полагаю, не оценят?
— Нет, они предпочли бы, я думаю, простого хлебного.
— Шнапсу? О! Того у нас хоть на целый полк. Слышишь, Ханс? Шнапсу казакам, сколько пожелают. Да и коням, смотри, овса задай и сена. Мы не поскупимся, так и г-н барон денег своих не пожалеет.
Хваленый гохгеймер и вправду тонким своим ароматом напоминал если и не фиалку, то цветущий клевер. Когда поспела яичница, одна бутылка была уже опорожнена, а вторая почата, благодаря, впрочем, не столько мне, сколько самому хозяину. Зато и язык у него развязался.
— Какого, — говорит, — я женишка-то для дочки подцепил! Первый мельник во всем околотке…
— Это не тот ли, — говорю, — которого вы давеча на дворе провожали?
— Он самый.
— Но любит ли его ваша дочка? На вид он, признаться, очень уж невзрачен, куда против Ханса. И дочке вашей Ханс, верно, милее?
— Мало ли что!
— Да разве он не расторопен, не честен?
— И расторопен, и честен. Но у Нидермейера в государственном банке капиталу сорок тысяч.
— А у вас самих сколько? Верно тоже довольно?
— Когда человеку бывает довольно!
— Да с немилым мужем она несчастна еще станет.
— Стерпится, слюбится. Наши вейнсбергские жены самые верные в целом мире. В церкви у нас есть про то и картина. Угодно, так я ее потом покажу г-ну барону.
— Да чем они доказали свою верность?
— А вот чем. Когда г-н барон подъезжал сюда, так заметил ведь на горе старый замок?
— Развалины замка? Как не заметить.
— Ну, вот, этот самый замок шесть веков назад осаждал император австрийский Конрад III. Туда от буйных его воинов спаслись все жители Вейнсберга. Когда тут припасы в замке были все съедены, и осажденным оставалось только помереть с голоду, к императору вышли оттуда женщины и умоляли выпустить их на волю. Император Конрад был хоть и жесток, но в то же время и настоящий рыцарь.
«— Сударыни! — сказал он им. — С женщинами я не воюю, а потому идите себе с Богом, да уж так и быть, берите с собой все, что вам дороже и что можете унести на своих плечах».
Он думал, конечно, что всего дороже им их наряды и что каждая свяжет их в узел и взвалит себе на плечи. Но вместо того они вынесли из замка на своих плечах собственных своих мужей. Такая супружеская верность тронула даже черствое сердце императора, и он выпустил на волю вместе с женами и их мужей. С тех самых пор замок наш так и называется «Вейбертрейэ».
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Граф Дмитриев-Мамонов посаженым отцом
Слушаю я хозяина, а сам уплетаю себе яичницу и котлеты, запиваю старым рейнвейном. И напала на меня тут такая Истомина, что с места бы не встал.
— А что, — говорю, — г-н хозяин, нет ли у вас горницы, где бы мне с часок вздремнуть?
— Как не быть, — говорит. — Лотте! Покажи-ка г-ну барону парадную горницу.
Повела она меня в верхнее жилье, сама всхлипывает.
— Что, с вами, — говорю, — мейн либес Кинд? (У немцев молодых девушек всегда ведь «милыми детьми» называют.)
Она в ответ:
— Ах, не спрашивайте…
— Да вы меня, — говорю, — не бойтесь. Я очень хорошо понимаю, что вы охотнее вышли бы за Ханса. Я сам тоже ведь обручен; видите: колечко у меня с бирюзой? Голубой цвет — цвет верности…
Не дослушала меня и — за дверь.
Прилег я на канапе. Как вдруг со двора лошадиный топот, громкие голоса. Поднялся я, выглянул во двор: целый отряд казачий!
«Уж не Мамонов ли со своей ордой? Обождем, как поведут себя».
Защелкнул дверь на ключ, растянулся опять на канапе и прислушиваюсь.
Вот и в нижнем этаже немалый шум, российская наша брань, отчаянный женский визг и крик.
Тут уж терпения моего не стало, на лестницу выскочил и вниз.
Дюжий казак — не казак, а мужчина, казаком обряженный, хозяйскую дочку в лапы загреб и, как малого ребенка, за стол сажает рядом со своим командиром; а командир — молодой еще человек, на три года меня разве старше, но рослый, плечистый и в густых генеральских эполетах. Девушка вскочить порывается; но генерал ее за руку держит и не пускает. В дверях же двое таких же бородачей, как первый, с Хансом возятся. Лоб у него рассечен, кровь по лицу струится, но ражий малый не унывает и кулаками отбивается.
— Да что вы, ребята, двое с одним не справитесь? — кричит на них генерал. — Затрещину в шею, да ремнем руки за спину…
Тут речь на устах его разом пересеклась: перед ним я предстал и, невзирая на разницу наших рангов:
— Генерал! — говорю. — Сию же минуту извольте ее отпустить!
Красное с мороза лицо его побагровело, глаза грозно засверкали.
— Да вы-то, сударь, кто? — кричит. — Откуда проявились?
— Я, — говорю, — как видите, тоже казачий офицер из главной квартиры с поручением к генералу графу Дмитриеву-Мамонову. Не с ним ли говорить честь имею?
— С ним самим.
— Так позвольте вручить вашему сиятельству бумагу от начальника главного штаба, князя Петра Михайловича Волконского.
Принял он от меня бумагу, стал читать, но, не дочитав, скомкал и в карман засунул.
— Как бы не так! — говорит. — Не обирать виртем-бержцев! В Москве у нас эти мерзавцы еще хуже самих французов хозяйничали; долг платежом красен. Так и передайте вашему Волконскому.
— На словах, — говорю, — передать я это не посмею. Не будете ли добры, генерал, дать мне это письменно…
— Стану я с ними еще переписываться! Содержу я свой полк на собственный кошт, действую на свой страх и отдавать отчет никому не обязан. Но вы-то, сударь, как дерзнули перед генералом так забыться, а?
Вижу, что я в его руках: если он уже начальника штаба ни в грош не ставит, то со мной по-своему, по-мамоновски, разделается. Тут меня, как молнией, безумная, но счастливая мысль осенила.
— Хотя, — говорю, — я и хорунжий только, но все же офицер, и сами вы, генерал, на моем месте не дали бы в обиду свою невесту.
— Невесту? — изумился он и недоверчиво перевел глаза с меня на Лотте, с Лотте на ее отца, а с того опять на меня.
— Г-н генерал не верит, что ты, Лотте, обручена со мною, — заговорил я уже по-немецки. — А ведь это обручальное кольцо я получил от тебя?
И показываю знакомое уже ей колечко Ириши. Запуганная девушка глаза на меня выпучила; но родитель меня тут же понял и подтвердить поспешил:
— А то от кого же? Весной и свадьба.