— Ах, Коломба! Вы становитесь кокеткой… У нас скоро будет другая свадьба.
— Чтобы я вышла замуж! А кто же будет воспитывать моего племянника, когда мне подарит его Орсо? Кто же научит его говорить по-корсикански? И чтобы вас взбесить, я сделаю ему остроконечную шапку.
— Сначала подождем, пока у вас будет племянник, а там уж научите его играть стилетом, если вам это нравится.
— Прощайте, стилеты! — весело сказала Коломба. — Теперь у меня есть веер, чтобы бить вас по пальцам, когда вы будете говорить дурно о моей родине.
Разговаривая таким образом, они вошли на ферму, — там было и вино, и земляника, и сливки. Коломба помогла фермерше рвать землянику, а полковник в это время пил алеатико. На повороте аллеи Коломба заметила старика, сидевшего на солнце в соломенном кресле; казалось, он был болен, потому что его щеки ввалились, глаза впали; он был необыкновенно худ, и его неподвижность, бледность, остановившийся взгляд делали его похожим скорее на мертвеца, чем на живое существо. Несколько минут Коломба рассматривала его с таким любопытством, что привлекла к себе внимание фермерши.
— Этот бедный старик, — сказала она, — ваш земляк, — я ведь вижу по вашему выговору, что вы корсиканка, синьора. С ним на родине случилось несчастье: его дети умерли ужасной смертью. Простите меня, синьора, но говорят, что ваши земляки не очень милостивы к своим врагам. Этот человек остался один; он приехал оттуда в Пизу к своей дальней родственнице, владелице этой фермы. Бедняга с горя и печали немножко рехнулся… Это стесняло барыню, у нее бывает много гостей, она и отослала его сюда. Он очень смирен, никому не мешает, за целый день и трех слов не скажет. Тронулся! Доктор ездит каждую неделю и говорит, что он долго не протянет.
— Он безнадежен? — спросила Коломба. — В его положении это счастье.
— Поговорите с ним по-корсикански, синьора, он, может быть, немного подбодрится, если услышит родной язык.
— Посмотрим, — сказала Коломба с иронической улыбкой и подошла к старику так, что закрыла собою солнце. Бедный слабоумный поднял голову и стал пристально смотреть на Коломбу, которая тоже смотрела на него, все время улыбаясь. Мгновение спустя он провел рукой по лбу и закрыл глаза, как будто желая избегнуть ее взгляда. Потом он открыл их, но уже совсем широко; его губы дрожали; он хотел протянуть руку, но, завороженный Коломбой, остался прикованным к своему креслу, не будучи в состоянии ни говорить, ни двигаться. Наконец крупные слезы потекли по его щекам и из груди вырвались рыдания.
— В первый раз я вижу его таким, — сказала садовница. — Эта синьора — ваша землячка; она приехала повидаться с вами, — обратилась она к старику.
— Сжалься! — воскликнул он хриплым голосом. — Сжалься! Неужели тебе еще мало? Листок этот… что я сжег… Как ты сумела его прочесть? Но за что же обоих? Орландуччо… Ты ничего не могла о нем прочесть… Нужно было оставить мне одного… только одного… Орландуччо… Ты не прочла его имени.
— Мне нужны были оба, — тихо сказала Коломба по-корсикански. — Ветви обрезаны, и если бы ствол не сгнил, я вырвала бы и его… Не жалуйся — тебе недолго страдать! А я страдала два года!
Старик вскрикнул, и голова его упала на грудь. Коломба повернулась к нему спиной и медленно пошла к дому, невнятно напевая слова ballata: «Мне нужна рука, что стреляла, глаз, что целился, сердце, что думало…»
Пока садовница хлопотала, помогая старику, Коломба с разгоревшимся лицом и блестящими глазами села за стол напротив полковника.
— Что с вами? — спросил он. — Вы теперь такая же, как были в Пьетранере в тот день, когда в нас стреляли во время обеда.
— Я вспомнила Корсику. Но это все в прошлом. Я буду крестной, не правда ли? О, какие славные имена я ему дам: Гильфуччо-Томмазо-Орсо-Леоне.
В это время вошла садовница.
— Ну, что? — совершенно спокойно спросила Коломба. — Он умер или только в обмороке?
— Сейчас уже ничего, синьора, но странно, как ваш вид подействовал на него.
— И доктор сказал, что он недолго протянет?
— Месяца два.
— Потеря небольшая, — заметила Коломба.
— О ком вы говорите? — спросил полковник.
— Об одном слабоумном из нашего края, — равнодушно сказала Коломба, — он живет здесь. Я буду справляться о нем. Послушайте, полковник, оставьте же земляники брату с Лидией!
Когда Коломба вышла, чтобы сесть в коляску, фермерша несколько времени провожала ее взглядом.
— Посмотри на эту хорошенькую синьору, — сказала она своей дочери. — Я уверена, что у нее дурной глаз.
Арсена Гийо
Σέ Πάρις χαί Φοϊβος Άπόλλω
Έσυλόν έόντ, όλέσωσιν ένί Σχαιήσί ποληοιν.
(Hom. II., XXII, 360)
[457] Глава первая
Поздняя обедня только что отошла у св. Роха, и сторож ходил как обычно по храму и закрывал опустевшие капеллы. Он уже собрался задвинуть решетку одного из этих прибежищ, для избранных, где иным набожным дамам разрешается за особую плату молиться отдельно от прочих прихожан, как вдруг заметил, что там еще находится какая-то женщина: склонив голову на спинку стула, она, казалось, была погружена в глубокое раздумье. «Да ведь это госпожа де Пьен», — подумал сторож, останавливаясь у входа в капеллу. Г-жа де Пьен была хорошо известна сторожу. В те годы[458] набожность почиталась немалой добродетелью светской женщины, молодой, богатой, хорошенькой, которая дарила церкви хлеб для торжественных месс, жертвовала алтарные покровы, раздавала щедрую милостыню руками своего духовника и, не будучи замужем за правительственным чиновником и не состоя при супруге дофина[459], ничего не выигрывала от посещения церковных служб, кроме спасения своей души. Такова была и г-жа де Пьен.
Сторож очень торопился к обеду, ибо такие люди, как он, обедают в час дня, но все же не посмел нарушить благочестивые размышления особы, столь уважаемой в приходе св. Роха. Итак, он удалился, громко стуча по плитам своими стоптанными башмаками, не без надежды на то, что, обойдя еще раз церковь, найдет капеллу пустой.
Он уже миновал клирос, когда в церковь вошла молодая женщина и стала прохаживаться по одному из боковых приделов, с любопытством смотря по сторонам. Скульптурные украшения алтаря, чаша со святой водой, фрески с изображением крестного пути — все это казалось ей столь же странным, сколь странным показались бы вам, сударыня, михраб[460] или надписи в какой-нибудь каирской мечети. Женщине было лет двадцать пять, однако надо было внимательно посмотреть на нее, чтобы сказать это, иначе она могла показаться старше. Хотя ее черные глаза ярко блестели, но они ввалились, и под ними залегли синеватые тени, матово-белое лицо и бескровные губы выдавали перенесенные страдания, и в то же время что-то дерзко-веселое во взгляде не вязалось с этой болезненной внешностью. В туалете ее вы заметили бы странную смесь небрежности и изысканности. Розовая шляпка с искусственными цветами скорее подошла бы к незатейливому вечернему туалету. Длинная кашемировая шаль — наметанный взгляд светской женщины не преминул бы отметить, что она приобретена из вторых рук — прикрывала помятое платье из ситца по двадцать су за локоть. Наконец только мужчина сумел бы оценить ее ножки в бумажных чулках и прюнелевых ботинках, исходившие, по-видимому, немало улиц на своем веку. Вы, конечно, помните, сударыня, что в те годы асфальт еще не был изобретен.
Эта женщина, общественное положение которой вы, вероятно, отгадали, подошла к капелле, где все еще находилась г-жа де Пьен, в смущении, в растерянности посмотрела на молящуюся и заговорила с ней лишь тогда, когда та встала, собираясь уйти.