Василиса Антоновна не сказала, а пропела:
— Милости просим, маленькая беглянка!
По ее одобрительной улыбке можно было догадываться, как подала Асина тетка ее бегство. Ася вовсе не просила жаловаться Казаченковым на детский дом, она сама не жаловалась, просто сказала тетке, что ей надоело, и ничего больше. Но тетке было необходимо, чтобы Ася понравилась бывшим хозяевам Алмазова. Асе так и было приказано:
— Ты им старайся понравиться.
Сопутствуемая ласковой экономкой, Ася поднялась на верхний этаж, куда, как ей было сообщено, вообще-то сироток не пускали. Еще на лестнице Асины ноздри учуяли приятный, волнующий запах; она не сразу поняла, что сверху тянет ванилью, а подумала — праздником, именинами!
Внюхавшись, Ася решила, что Казаченковым, как однажды и им — маме, Варе и Асе, — сразу по трем карточкам выдали, срезав сахарные талоны, ваниль. Дома-то все отложили для Аси — все три длинных черных стручка. Ей в стакан кипятку опускали дольку ванильной палочки, которая, разбухнув, превращала горячую воду в душистый напиток, и девочка, прикрыв глаза, воображала, что во рту у нее ватрушки, пирожные, невесть что…
На столе у сестер Казаченковых не было пайковой ванили, — им хватало старых запасов, и не только пряностей, а и более тяжеловесных продуктов. На фарфоровом блюде с зубчатыми, словно кружевными, краями красовался румяный, пухлый крендель.
Угощение было приготовлено не для Анны Ивановны, которая явилась в этот вечер нежданной гостьей, а для восседавшего перед нарядной, очень вместительной чашкой священника, такого же седовласого, как и обе хозяйки.
Тетка, раскрасневшаяся от чая, а может быть, и от трудного для нее разговора, сказала Асе каким-то особенным голосом:
— Поздоровайся, душенька… Ну… По всем правилам Анненского института. Поблагодари.
Более или менее по всем правилам, взявшись пальцами за края сарафанчика, Ася присела. Всякий раз вспоминая потом об этом покорном реверансе, она ненавидела тетку, а себя еще больше.
Ася была оглушена и подавлена. Боясь задеть что-либо из дорогих, словно выставленных напоказ вещей, заполнивших верхние комнаты с той поры, как в бельэтаже — прекрасном этаже! — поселились тридцать призреваемых девочек, она в оцепенении опустилась на предложенный ей стул и стала жевать полученный ломтик сдобного кренделя, почти не чувствуя его вкуса. Сигналы тетки, выразительно глянувшей на длинноволосого батюшку и на киот, сияющий драгоценной ризой, Ася восприняла не сразу, а поняв, испуганно вскочила, перекрестилась, как положено перед принятием пищи.
Угощение Асе было подано старшей из сестер, той, на чьей холеной руке поблескивало золотое кольцо. Эта седая дама в черном муаровом платье, мило поигрывая красивым, мелодичным голосом, рассказала, как встретилась у Алмазовых с Асиным дядей в час, когда господь послал ему испытание (при этом она сострадательно взглянула на Асю), и дала ему обещание (здесь уже сама Ася удивленно вскинула глаза) не оставить сиротку, если потребуется.
Слово «сиротка» заставило Асю подобрать ноги под стул, — на ногах были стоптанные домашние туфли тети Анюты, привязанные к щиколоткам, чтобы не слишком шмыгали.
Вскоре Валентина Кондратьевна, переложив на Олимпиаду Кондратьевну обязанность потчевать батюшку, пригласила тетю Анюту спуститься этажом ниже, взглянуть на апартаменты, где будет набираться сил, приходить в себя после всех бед ее племянница. Вслед за теткой и за любезной директрисой засеменила охваченная страхом и любопытством Ася.
Обстановка дома была хороша, особенно для неискушенного детского вкуса, не умеющего отличить показную роскошь от красоты, рожденной художником. Гостиная Казаченковых, где прежде ежегодно на высоченной елке зажигалось множество свечек, где вперемежку с молебнами происходили приемы купеческой и не только купеческой знати, эта шикарная гостиная стала вместилищем тридцати одинаковых кроватей.
Кровати, привезенные из Казаченковской больницы, застланные больничными одеялами, стояли ровненько — изголовье к изголовью. Ночью каждая девочка, лежащая лицом к окну, могла видеть перед собою не только шторы, в шелку которых переливался красноватый свет лампады, но и узреть собственное изображение, стоило лишь приподняться с подушки, — в простенки длинной продольной стены были вделаны отличные зеркала. Другой ряд девочек, обращенный лицом к противоположной стене, мог хоть всю ночь любоваться отражением той же лампады в стеклах и позолоченных рамах густо навешанных картин.
На одну из картин, самую большую, самую видную, тетка еще в давнее рождество обратила внимание Аси, шепнула ей, что это грандиозное полотно создано кистью известного мастера.
На фоне цветущего, залитого солнцем сада стояли нарядные дети — мальчик и две девочки. Центром композиции являлся детский велосипед с огромным передним и маленькими задними колесами. Этот странный образец техники девятнадцатого столетия не был знаком сверстникам Аси. В восьмидесятых годах ушедшего века Фома Казаченков выписал его из Швеции для своих внуков и наследников.
Думал ли знаменитый Фома, что его внучки — две девочки в золотых, по-английски длинных локонах и светлых воздушных платьицах — в будущем, когда волосы из золотых станут белыми, а одежда, как правило, черной, вынуждены будут трудиться; не просто благодетельствовать, а трудиться, выхаживая чужих золотушных, одним своим видом вызывающих у благородных дам брезгливость девчонок? И постоянно при этом опасаться внезапного визита, появления какого-нибудь «товарища» из Народного комиссариата.
На картине юная Валентина Кондратьевна премило улыбалась, зато некрасивая, тонкогубая Олимпиада, обняв руль велосипеда, скорбно глядела в лазурное небо.
— Липочка так и не изменилась, — снисходительно, но и не без укора заметила старшая из сестер Казаченковых.
— Да, да… Все такая же, — подтвердила Анна Ивановна.
Обе собеседницы понизили голос, заговорив о том, как трудно в столь сложное, смутное время иметь помощницей существо, не склонное заниматься мирскими делами. Ведь действительно все повседневные тяготы, все «мирское» пало на плечи Валентины Кондратьевны. Олимпиада Кондратьевна хлопотала лишь о детских душах.
«Забота о душах» была налицо; к изголовью каждой кровати подвешена иконка, точно такая же, какая входила в набор подарков, полагающихся при выписке каждой ненахальной девочке. Тридцать дев, тридцать младенцев. Шестьдесят золотых нимбов… В углу спальни возвышался столик — аналой, на котором стоял трехстворчатый образ и покоилось евангелие с закладкой из сафьяновой кожи.
Приозерская бабушка, мать Ольги Игнатьевны и Андрея, на лето забиравшая маленькую Асю к себе, приучила ее к длинным беседам с господом богом. Сейчас Ася в смущении подумала, что давно уже не молилась. Может быть, потому на нее и свалилось столько бед!
Она настроилась было подумать о своей грешной душе, но услышала разговор, кровно интересовавший и жену Алмазова и внучку предприимчивого Фомы. Женщины волновались по поводу вновь усилившейся деятельности Наркомпроса, еще зимой произведшего опись частных коллекций антикварных и художественных ценностей. Отвернувшись от аналоя, Ася подошла к окну, взялась рукой за тяжелую шелковую занавесь.
Окно было затворено, но и сквозь двойные стекла, особенно если привстанешь на цыпочки, можно смотреть на улицу. Не будь бельэтаж повыше обычного первого этажа, Ася увидела бы лишь ограду из железной, выполненной по рисунку архитектора решетки, да еще живую изгородь, помогающую этой решетке скрывать от любопытных прохожих дом богачей. Но с высоты прекрасного этажа Ася могла разглядеть улицу во всю ее ширину.
Улица жила своею жизнью. В этот предвечерний час по ней брела толпа, усталая, наверняка голодная, но не понурая, не мрачная. Многие, похоже, возвращались с субботника — кто нес на плече лопату, кто кирку, кто кусок кумача на древке. В одной группе пешеходов разгорелся спор. И, видно, горячий. Жаль, что слова не долетали сюда, за эти двойные рамы, в отодвинувшийся от тротуара, отгороженный двойным — железным и цветущим — заслоном дом. Ася следила за спорщиками. Кто-то сердился, кто-то смеялся. Спор не утихал — горячий, веселый, неудержимый.