— Сгорел как спичечный, — охает тетя. — Дай Бог все успели выбраться. Мы ж их всех знаем. Особенно одного, — добавляет она, глядя на меня. Я чувствую ее взгляд, но не оборачиваюсь.
— Может, он и не там, — говорю я.
— Откуда ты знаешь?
— Да так.
На площади совсем светло и странно тихо. Мы видим, как подъезжают машины, как между ними и пожарищем быстро и слаженно, словно в немом кино, снуют тени.
Никто не погиб. И даже не пострадал, но выгорел машинный зал, и пропало все оборудование, поэтому вплоть до реконструкции зала — а на это уйдет много времени — производство перевели на другой конец города. Никто из фабричных к нам больше не заходит. Далеко, есть кафе и поближе.
Дни идут, я проживаю их без счета. Я в ожидании. А оно быстротечно. Книг я теперь не читаю. Я работаю в кафе или сижу на стуле, листая журналы, или смотрю в окно. Мать больше не пишет. Если ты не пишешь, то и я не буду, начертала она в последнем послании и сдержала слово. Она железная. И я железная. Я тоже не пишу. Мне нечего ей сказать. Я катаюсь на машине с тетей Кари. По воскресеньям мы отправляемся в дальние путешествия, вооружившись картой и поставив между сиденьями корзину с провизией. У тети Кари есть разрешение на покупку бензина, потому что "ситроен" записан на кафе, значит, он служебный, и, хотя бензин чертовски дорог, тетя расплачивается за него не моргнув глазом. То мы едем в Лиросене под Драмменом и любуемся оттуда фьордом. То к ее знакомым на хутор подле Орнеса; бог весть откуда она знает их, но они радуются нашему приезду и угощают нас кексами. Там я захожу в хлев и прохожу вдоль ряда коров, окунаясь в исходящие от них волны тепла, я глажу их по спинам и говорю несколько только им внятных слов. Рано утром мы уезжаем к Бингфоссен в Сёрум. Почти всю дорогу я сплю. Тетя Кари останавливает машину у самого подвесного моста, и мы спускаемся к гладким камням поперек реки. Вода с разбега перекатывает через порог, и веер брызг оседает на пальто и волосах, а вдоль запруды громоздятся бревна, на конце каждого вырублена метка владельца. Гниющей древесиной пропахло вокруг все, мое пальто воняет несколько дней кряду. У реки холодно, но тетя Кари хочет кипятить кофе на костре, и я приношу из машины кофейник, хотя меня знобит и все еще клонит в сон, потом я пускаю в ход новые знания и разжигаю небольшой костер.
Мы пьем кофе стоя. Обхватив кружки ладонями, мы дуем на кипяток и сквозь пар любуемся бурлящей рекой. Тетя Кари раскуривает тоненькую папироску и встает на самом обрыве ко мне спиной, спина у нее широченная; да, сегодня тетя срежиссировала все по-своему, даже эту секунду, когда шум и грохот реки перекрывают все прочие звуки, а горячая кружка обжигает ладони — и тут до меня доходит, что тетя Кари уже возила по этому же маршруту на своей машине совершенно другого пассажира. Она оборачивается и улыбается. С головой, замотанной полотенцем, в темных очках и черном пальто она похожа на матрону, на многодетную мать семейства. Я улыбаюсь в ответ, нам хорошо. Я отхлебываю кофе, но он оказывается прогорклым, все внутренности сводит спазмом, тошнота прижимает язык, желудок скручивается, и все его содержимое извергается мне под ноги. От неожиданности я роняю кружку, залив пальто, и она разлетается о камни вдребезги. Я опускаюсь на корточки, и меня снова выворачивает наизнанку.
— Проклятие, — отплевываюсь я.
— Что с тобой? — пугается тетя Кари. Она торопится ко мне с платком в руке, вытирает мне лицо, трет запачканное пальто и смотрит в глаза:
— Да ты вся зеленая.
— Фу, гадость. Этот кофе нельзя пить.
— Кофе как кофе, по-моему.
— Посижу-ка я, пожалуй.
— Садись сразу в машину. Мы уже закончили.
Я понятия не имею, что именно мы закончили, но послушно иду и залезаю в машину, и мне сразу же становится лучше. Я различаю только волглый запах бревен, меня мутит от него, но, если дышать носом неглубоко и осторожно, тошнота не поднимается. Тетя ополаскивает кофейник в реке, потом заливает костер, грузно поднимается по мосту и убирает кофейник в небольшой багажник.
— Ну, ты как? — спрашивает она на обратном пути в Осло. Мы пооткрывали в машине все окна.
— Хорошо, — отвечаю я, и это почти правда.
Однажды на кухне меня ждало письмо. Оно стояло, опираясь о стакан, чтобы я сразу его увидела. И я увидела его сразу. Конверт грязный, на марках вьется странная вязь. Я распечатала письмо и прочла:
"Дорогая сестренка", было написано там,
"когда тел получишь это письмо, я, наверно, буду уже дома в Дании. Почта ходит очень долго, насколько я понял. Твой адрес мне дал мамусик, а ее письмо довиралось до меня полжизни. Я здесь уже долго, гораздо дольше, чем собирался. Мои товарищи уехали недели две назад, может, (больше. Не помню. Они уплыли через Гибралтар в Испанию. Но моей ноги не будет в стране",
было написано в письме,
"диктатора и убийцы Франко. Спускаясь к югу, мм доехали поездом до Марселя и там сели на корабль. В порту во время отплытия я видел женщину, которую никогда не забуду. Я сфотографировал ее, я не мог удержаться, но она не заметила. Она стояла на пристани у трапа, кричала и рыдала, было полно людей: французская полиция в жестких черных кожаных картузах; возвращающиеся домой арабы, некоторое в джеллабе, другие в турецких фесках, и американцы в белых шлемах колонизаторов — они любят играть Африку. Она не видела никого из них, она стояла с закрытыми глазами, в очках, обратив лицо в сторону корабля, и била себя по кадыку, так что из горла вырывались короткие отрывистые крики, как когда мы в детстве играли в индейцев. Сестренка, клянусь, ужаснее этих звуков я сроду ничего не слыхал. Женщина напоминала мамусика. Такая же маленькая, седоволосая, те же серые пальто и шляпка. Я оглянулся посмотреть, кому адресовались эти душераздирающие крики. У бортика в нескольких метрах от меня стоял юноша моложе меня, почти мальчик. Он смотрел на нее. Лицо у него было каменное, голова острижена под ноль, и не поймешь, о чем он думает. Потом он повернулся и ушел с›галубы, не оглянувшись. Этого она тоже не видела, потому что по-прежнему не открывала глаз и била себя в горло и кричала; и я почувствовал то же, что в тот раз, когда по дороге на Хирсхолмен увидел на льду шапку. Что надо поворачивать оглобли. Странно, правда? Но Марокко — это не /\ания. Я уверен, что тот мальчишка поступил в Иностранный легион".
Он писал:
"Сестренка, я видел всё, все города из той нашей книги: Марракеш, Фес, Мекнес, Касба, помнишь, как я любил произносить эти названия вслух, так вот, они точно такие, как я себе представлял, но еще разноцветные! Терракота, черепица, желтый песок и синие горы, только смуглые бедуины, которые приводят своих верблюдов и лошадей на базар в Маракеше, оказались не смуглыми, а точно как ты после солнечного лета. А у горцев-берберов волосы светлее моих, и глаза у некоторых голубые. Об этом мы с тобой ничего не знали. И кто в этом мире истинные арийцы? Они относятся ко мне с подозрением: я кажусь им французом, а я им тоже не доверяю, потому что Франко вербует берберов в свою фашистскую армию. Они гордые и бьются за свою свободу как черти, но не так трепетно относятся к чужой, если обещаны большие деньги. У них даже есть пословица: целуй руку, которую не можешь отрубить. Такие мерзавцы",
писал он. И дальше:
"Несколько дней назад по дороге из Эль-Хаиба в Мекнес автобус сделал остановку у подножия горы, там стоял шатер, а рядом — женщина с маленькими детьми и несколько коз мерного окраса. Она — высокая красавица с татуировкой на лице, а на голове у нее было намотано полотенце с нашитыми по краю монетами или медальонами, и они звенели, когда она шла или наклонялась к козам. Я подошел к ней. Меня всю дорогу мучила жажда, ведь мы ехали много часов, и в автобусе было жарко как в Преисподней, и я объяснил ей это по-французски: J'ai soifl — и она меня поняла. Она взяла деревянный сосуд, подошла к козе, подоила ее прямо в сосуд и протянула его мне. Это было сделано от сердца, и я отпил глоток. Да будут благословенны коровы Врангбэка, если они еще живы. У этого молока был мерзейший вкус. Наверно, по его вине я теперь валяюсь тут, в пансионе на Сокко Гранде в Танжере. Меня лихорадило пару дней, но сегодня вроде стало получше. Хозяйский сын служит мне порученцем и по ходу дела сыплет историями на смеси французского, испанского и доброй доли магрибского. Это похоже на какой-то новый язык. Когда он доходит до самого смешного момента, то хлопает себя по коленям и заливисто хохочет, а я ничего не понимаю. Ему двенадцать. Завтра я наверняка уж буду на ногах Мне просто деваться некуда, потому что через два дня меня берут на шхуну до Ниццы. Я должен буду отработать дорогу. А деньги на поезд оттуда домой у меня есть".