2
Город, где мы жили, был тогда провинциальным местечком на крайнем севере страны, едва ли не самым удаленным от Копенгагена пунктом, где еще можно было пройтись по улицам. Но Торденшельд осчастливил город шанцем, и у нас была верфь на сто с лишним рабочих мест, которая ежедневно ровно в полдень оглашала город ревом обеденной сирены. В порту, куда заходили даже большие корабли из столицы, Швеции и Норвегии, безостановочно мельтешили швартующиеся и уходящие в море рыбацкие шхуны. А если бы вы от Меллехус поднялись по кривой деревянной лестнице на самый верх, на гору Пиккербакен, и посмотрели с тамошней смотровой площадки, море показалось бы вам огромной картиной, на которой лайнеры спешат на призывный свет двух высящихся на молу маяков. С вершины Пиккербакена море кажется не лежащим, а висящим.
Я помню, как мы стояли на набережной и глазели на богатых пассажиров копенгагенского рейса. Они приплывали первым классом, а потом отправлялись дальше, в бальнеосанаторий Фруденстранд или поездом в Скаген, чтобы снять дом на лето или поселиться в гостинице. Высшее столичное общество только что открыло для себя Скаген, поэтому от гавани вверх до вокзала проложили отдельную железнодорожную ветку, чтобы перевозить особо важных гостей, хотя ходу там было всего несколько кварталов. Я смотрела, как люди в ливреях перетаскивают в вагон дорогие чемоданы, и думала: вот чего ради стоит жить — чтоб даже не приходилось носить собственные чемоданы.
Корабли, шедшие в гавань, задолго до мола давали гудок, и тогда мой отец снимал фартук, вешал его на гвоздь за дверью мастерской и спускался по улицам на причал посмотреть, как судно будет швартоваться. Он шел размеренным шагом, не торопясь, потому что точно знал, сколько минут у него в запасе. В нескольких метрах от набережной он останавливался и стоял, заложив руки за спину, — в длинном пальто, которое всегда носил в ветреную погоду, коричневом берете и с бесстрастным лицом, на котором я не умела прочесть, о чем он тогда думал: ведь он только встречал корабли, но никогда не провожал, разве что уезжал кто-нибудь из знакомых, но такое случалось редко.
Если я не была в школе, мы шли на набережную вдвоем. Я тоже держала руки за спиной, и ветер раздувал отцово пальто и мои волосы и швырялся ими так, что они липли к лицу и моему, и его. У меня были густые коричневые волосы в тугих завитках, которые колотили меня по спине, когда я бежала. Многие в городе считали их красивыми, даже необыкновенными, а мне они мешали, но, когда я попросилась у матери постричь их, она сказала: "Нет, …потому что это единственное, что у тебя есть, без них ты станешь похожа на эскимоску, с твоим-то широким лицом". По ее словам, эскимосы живут на Северном полюсе, поклоняются богам из крови и плоти и, к несчастью, принадлежат датской короне. Но каждый должен нести свой крест, и, поскольку одолеть мать мне было тогда не по силам, я туго стягивала волосы резинкой на затылке, чтобы не отставать от Еспера в его затеях. Последней были Великие открытия. Он с приятелями совершал их на обочинах дорог и в окрестных лесах, а по вечерам они собирались в подвале в Посадках, где жил один парень, и уточняли план Великого похода. Единственной девочке, мне несколько раз разрешено было присутствовать на этих сходках.
Но я любила, чтобы ветер хозяйничал в моих волосах, и знала, что отцу нравится смотреть, как стелется по ветру моя грива, когда мы стоим на причале в ожидании парохода: ведь она, что ни говори, была моей единственной гордостью.
У нас за спиной стыл в ожидании поезд, он дышал и пускал пар; но, хотя езды до Скагена был один час, я там не бывала.
— Вот бы как-нибудь съездить в Скаген, — сказала я. Благодаря Есперу и его друзьям до меня дошло, что мир куда больше не только города, где я жила, но и окрестных полей, и мне не терпелось все увидеть.
— В Скагене один только песок, — ответил отец, — и тебе вовсе не хочется туда, дурочка ты моя. — И раз уж было воскресенье, а он нечасто называл меня своей дурочкой, то теперь он с удовлетворением вытащил из кармана сигару, затянулся и выпустил дым против ветра, который немедленно отпихнул обжигающий клуб обратно нам в лицо, но я сделала вид, что мне не больно, и отец тоже. Слезящимися глазами мы следили за тем, как пассажирское судно "Мельхиор" на всех парах огибает мол; я зажмурилась, оставив узкие щелочки. Пассажиры столпились на одном борту длинного корабля и махали платками, "Мельхиор" накренился и сбавил обороты; появился буксир, принял брошенный ему канат, поднатужился и пошел, вздымая столбы сияющих на солнце брызг. Большой корабль медленно приближался к причалу, где кучковались встречающие, и кто-то из них крикнул:
— Вас не очень прикачало?
— Очень! — хором откликнулись с палубы.
Все пассажиры сошли на берег, и те, кого ждал поезд, погрузились в него и уехали; мы повернулись к морю спиной, вытерли глаза и пошли в город. Наискосок пересекли выложенный булыжником променад перед отелем "Симбрия", обогнули гостиницу и пошли по Лодсгате мимо дома консула Броха по правую руку и ресторана "У причала" по левую, и дальше по Данмарксвей до того места, где от нее отходит наша Асилгате. Здесь отец остановился и сказал:
— Ну, вот мм и погуляли. Теперь возвращайся домой к маме. — Он всегда внимательно следил за тем, чтобы не переусердствовать, хотя знал, как я мечтала остаться с ним. Приходилось идти домой и выслушивать, что сегодня сказал в своей проповеди преет и как вообще прошла служба, а отец шел в "Вечернюю звезду" поиграть с приятелями в бильярд, если это было воскресенье.
Впервые, насколько я помню, мы поехали в Скаген осенью. Деду только что исполнилось шестьдесят пять, и все собрались во Врангбэке, вся семья с дядьями, тетками и несколько соседей. Солнце светило в окна, комнаты были полны, люди заполонили и двор, и китайский садик, но все равно это был день звенящего молчания и церемонно выпрямленных спин. Бабушка, впервые за последние сорок лет облаченная в крахмальный передник, обносила гостей напитками и улыбалась так, что дед как привязанный просидел весь день на своем стуле, а отец простоял все время на ногах, и они ни разу не взглянули друг на друга. Голос матери журчал быстрей обычного. И хотя было столько гостей, именно его я слышала отчетливей всего.
Но курортники уже уехали из Скагена домой в Копенгаген, на главной улице нельзя было увидеть ни красивого платья, ни соломенной шляпки, ни зонтика от солнца; и хотя я знала, что всю эту поездку затеяли из-за меня, огорчилась. Отец был прав: ничего интересного, один песок. Стелющийся ветер сдувал желтые приземистые домики, из которых никто не казал носа на улицу, мать держала шляпу руками, а Еспер шел задом наперед, спиной к ветру; и на Гренене был такой ветродуй, что мы не смогли, как собирались, поехать на лошади посмотреть, как сходятся моря; песок и соль набивались в волосы, одежду и рот, если я пыталась заговорить, и с каждым шагом холод пробирался все выше под юбку.
Мне очень понравилось ехать на поезде. Он шел час, этого мне хватило, чтобы посидеть с закрытыми глазами, удобно привалившись к спинке, похлопать откидными кожаными сиденьями и несколько раз высунуться в окно полюбоваться обескровленными ветром пустошами, представляя себе, что я мчусь по Транссибирской магистрали. Я читала о ней, рассматривала картинки в книге и решила, что, как бы ни сложилась жизнь, однажды я проеду на поезде от Москвы до Владивостока; я училась произносить названия Омск, Томск, Новосибирск, Иркутск, хотя это не было легко, потому что согласные не следовало смягчать, но, начиная с этой поездки в Скаген, я смотрела на все свои перемещения поездом как на пролог к Большому путешествию всей моей жизни.
Еспер собирался в Марокко. Но там мне не нравилось из — за жары. Я мечтала о прозрачном небе, высоком и холодном, под которым легко дышать и смотреть далеко-далеко вперед, хотя пейзажи Еспера были таинственными и чарующими, черно-белыми, с голыми вершинами на горизонте, иссушенными солнцем лицами и прожаренными городами за зубчатыми стенами, с полотнищами материи вместо одежды и пальмами, неожиданно возникающими из ниоткуда.