Женщина снова в зеркале у меня за спиной, она взбивает мои волосы, скользит сквозь них пальцами, и глаза наши встречаются в зеркале. Могли бы и протереть зеркало, думаю я; но она и так видит, кто я есть — и ничего.
— Еспер прав, — говорит она. — Здесь нужна только пара штрихов.
— Ты знаешь Еспера?
— Еще бы, — отвечает она, меряя меня взглядом, и улыбается красным ртом, таким же, как и у меня теперь.
— У тебя красивое тело, особенно тут, — заявляет она и своими руками с красными ногтями обхватывает мои груди и приподнимает их таким движением, до которого бы я в жизни не дошла; я заливаюсь румянцем.
— Раскраснелась! Ну, вот и хорошо.
— А что я должен был делать? — оправдывался Еспер. — Нас отказывались обслуживать. У тебя был вид младшеклассницы. Сейчас совсем другое дело, — добавляет он льстиво. — Ты потрясающе выглядишь.
И я снова краснею и выпрямляю спину, и мы с Еспером идем между столиков к дальней стене, где сидит Нильс и призывно машет нам, а посетители оборачиваются и смотрят нам вслед.
— Но ажурных чулок у нее нет.
— Ажурных чулок? У Ютты? Ты о чем? С какой радости у Ютты должны быть ажурные чулки?
Дядя Нильс переезжает в город. Он получил место на верфи и снял чердачную каморку на Сёндергате. Он переливает пиво из бутылки в кружку, поднимает ее и предлагает выпить:
— За новую жизнь! И пусть никому мало не покажется! — Мы с Еспером тоже поднимаем кружки, и все пьем. Я так хочу пить, что готова проглотить что угодно. Задроглость испарилась, исчезла вместе с уличным туманом, а пиво холодное, горькое и непротивное.
— Вот славно-то будет съехать от этой, прости Господи, ведьмы. Ноги моей больше не будет во Врангбэке, даже на Рождество не поеду! В жизни больше не возьму в руки ни вилы, ни вожжи. Вот подкоплю деньжат и куплю мопед, а пока ногами похожу. Куда хочу, туда иду! Свободный пролетарий, он ни за кем навоз не разгребает. — Дядя засмеялся, глотком допил остатки пива, Еспер догнал, они разом хлобыстнули кружками по столу и хором выдохнули:
— Хорошо пошла! — Мое пиво тоже идет неплохо, хотя я пью медленнее и не колочу кружкой об стол. Оказывается, я сижу и улыбаюсь Ютте, она через несколько столиков от нас и подмигивает мне в ответ, я расплываюсь в улыбке, и то, что дядя Нильс обозвал бабушку ведьмой, теряет всякое значение. Если б я знала, что так можно говорить, я б сама так ее назвала давным-давно. Происшествие это Еспера тоже не тревожит, он спрашивает:
— А кто поставил сюда три пустые бутылки? Разве мы такое заказывали?
— Нет, конечно, — откликается Нильс, — но сейчас мы такую ошибочку исправим. — Он поднимает бутылки и звенит ими в воздухе, чтобы разносчица принесла еще. Скоро на столе красуются три новые бутылки. Дядя Нильс проворно сам наполняет стаканы, нам остается только чокнуться.
— Добро пожаловать в город, дядя Нильс, — произношу я, стараясь быть вежливой. — Сначала приехал отец, теперь вы, возможно, вскоре последуют и остальные. — Но вместо того, чтобы чокаться, дядя Нильс перестает улыбаться. Он распластывается по столу, опрокидывая бутылку; он пьян, пиво течет на стол, но его это не заботит, он вцепляется мне в руку и сжимает ее так, что я пугаюсь.
— Вы что, ничего не поняли? Магнус хотел остаться во Врангбэке. Он мечтал быть только крестьянином. Он пахал как лошадь, чтобы умаслить этих двоих, я сроду не видел, чтобы кто-нибудь так надрывался, смотреть и то было страшно, — произносит он, и у него блестят глаза. На подиуме появляются музыканты и начинают играть, так что дядя придвигается к нам поближе и повышает голос, чтобы перекричать две выходящие потанцевать пары:
— Но эта проклятая ведьма не желала его видеть, она никогда не дотрагивалась до него и не разговаривала с ним, поэтому, чуть он подрос настолько, чтобы кое-как управляться самому, его наладили в город. И старикан покойный, чтоб земля ему была пухом, не воспротивился, не помешал, козел похотливый, прости Господи, — дядя Нильс смолк; он сидит и смотрит на свою руку, сжимающую мою, уже белую и выше его клешни, и ниже до самых пальцев; тогда только он отпускает мою руку и извиняется:
— Прости, пожалуйста, я сделал тебе больно, я не хотел.
— Пустяки, — говорю я, осторожно шевеля рукой, чтобы разогнать кровь, и руку начинает покалывать по всей длине.
— Я ж вижу, что сделал. Я перепил, мне пора домой. — Он тяжело поднимается, роняя еще одну бутылку, которую в полете ловит Еспер, тоже вставший.
— Дядя Нильс, не уходи, посиди с нами.
— Нет, этот день должен быть для меня торжественным, я не хочу все испортить. Мне приятно было встретиться с вами здесь, а не во Врангбэке, и я понимаю, что это секрет, — он вьтмученно улыбается.
— К тому же мне теперь недалеко до дома.
— И все-таки — добро пожаловать!
— До свиданья, спасибо и забудьте все, что я говорил.
Он идет между столиками, немного похожий на прежнего дядю Нильса, но не полностью. Я оборачиваюсь к Есперу, который так и продолжает стоять.
— Что это было?
— Ничего. Ничего такого, о чем бы я давно не думал. Я тоже не кретин, — и он галантно кланяется и говорит:
— Пойдем потанцуем!
Мы допиваем, что осталось в стаканах, и выходим на танцплощадку. Там много людей, музыка гремит, за столами смех, а за одним все поют хором. Я тоже не дурочка, доложу вам, и я представляю себе, как отец надрывается в поле, все более и более искривляя себе спину; как дед бродит по хлеву взад — вперед, а бабушка со строгим лицом стоит в тени: она следит, как он перебрасывает через балку веревку, затягивает петлю, подставляет скамейку, но не останавливает его, и я не понимаю почему и не знаю, правда ли это. Наверно, мне это пригрезилось; но я вижу это — а концы не сходятся с концами. Все ерунда, потому что яснее всего я ощущаю две бутылки пива на пустой желудок и взгляды, которыми женщины за всеми столиками смотрят на Еспера, и я понимаю, что они не знают, кто я такая, потому и пялятся на меня и ненавидят меня изо всех сил. Из-за них меня разбирает хохот. Еспер кружит меня под музыку, я чувствую на талии его твердую руку. Его все знают, а я — таинственная незнакомка.
Глава II
10
Немцы пришли, когда мне было четырнадцать с половиной лет. 9 апреля мы проснулись от гула самолетов; они летели так низко над домами, что, высунувшись в окно и задрав голову, можно было разглядеть свастику на внутренней стороне крыльев. В нашем городе на рейде стоял эсминец "Педер Скрам", но он вел себя смирно и не сделал ни единого выстрела.
Было еще холодно, в тот год никак не кончалась зима с ее снежными торосами вдоль берега и мола, с западным ветром с Северного моря, продувавшим весь полуостров насквозь; снег сугробился на полях и вдоль просек в крестьянские дворы и в Ваннверкском лесу, вплоть до горы Фладе Баккер и тамошней церкви, в ограде которой лежит мой дед.
После обеда вниз по Лодсгате пронесся человек на велосипеде. На голове — ушанка, и шарф на шее.
— Они идут! Они идут! — кричал он. Мне показалось, что я уже слышала этот крик раньше. Мы встали из-за стола, оставив блинник, и гуськом поплелись вверх по улице. Мы были не одни такие. От порта тянулись рыбаки и рабочие верфи в робах; распахнулась дверь трактира "У причала", и высыпали все работники во главе с хозяином, он был уже навеселе; в воротах показался Херлов Бендиксен в переднике, в котором что-то блестело, особенно при ходьбе. Составилась небольшая демонстрация, все шли молча, топоча по брусчатке, и так же вместе мы сгрудились на тротуаре, чтобы своими глазами увидеть вступление первой колонны. Она не появлялась, тогда мы все пошли вверх по Данмарксгате и остановились, не доходя Нюторв, напротив здания с редакциями местных газет. Из дверей выскочил человек и ободрал все объявления с доски, она стала голой и пустой — раньше на ней всегда что-то висело. Это был мой брат Еспер. Он крикнул через улицу: