— В этом был смысл, — говорит Еспер, — жаль, теперь у меня времени совсем нет.
Что правда, то правда. Он допоздна торчит в мастерской, к вечеру у него ни на что нет сил, отец гоняет его в хвост и в гриву. Голова у Еспера гудит от визга пилы и звенит от отсутствия человеческой речи. Еспер любит поболтать, он заядлый и рассказчик, и слушатель разных историй, но из отца слова не вытянешь, он целый день работает, нагнувшись к верстаку и спиной к Есперу, сгорбленной и неприступной…
— …как скала, — сетует Еспер.
По вечерам он часто ходит в Комитет поддержки Испании. Там воюют уже третий год, и мне нравится оставаться в каморке одной, читать что хочется, без всяких замечаний, или просто смотреть в окно, чтоб не надо было отчитываться, о чем я думаю, когда я думаю ни о чем. Но без Еспера скучно. Если его нет, дома не шибко весело.
Лоне умерла, но никто не говорит от чего. Ни дома за обедом и никто, с кем я разговаривала. Когда я привожу на Розевей молоко, во всех комнатах горит свет, и если я вечером проезжаю мимо на велосипеде, все тоже освещено. Похоже, свет там вообще не выключается. По утрам никто не поджидает меня на лестнице, заказ вновь уменьшился наполовину. Про это к двери была приколота бумажка. Несколько раз я видела в городе Ханса, он даже не гримасничал, а просто поворачивался спиной, как будто это я заразила Лоне какой-то мерзостью. А я тут ни при чем, все скажут. Но мне одиноко. И даже хочется заболеть, сильно заболеть, лежать в постели, только смотреть в потолок и таять. Но я слишком здоровая, а в покое меня все равно не оставляют. При каждом новом покупателе звякает колокольчик; они гремят бутылками и громко переговариваются; мать ломает пальцы и спрашивает, что от нее требуется, болеть — это так на меня не похоже; приходит Еспер, он хочет поспать или просто nofnme в каморке. Уж лучше ходить в школу. Я стараюсь пуще прежнего, мои отметки хороши как никогда. А радости победы нет.
Около гавани домов мало, и в школу мне ни с кем не по пути, поэтому, развезя молоко и поставив велосипед, я иду одна. Когда я в три часа бреду обратно по Лодсгате, мать стоит у входа в лавку, разглядывает меня и говорит:
— Если ты всегда ходишь задравши так нос, у тебя друзей не будет никогда.
Так она первой сказала то, что потом я слышала всю жизнь — что я заносчива. Хотя это неправда, у меня есть друзья. Марианна, Рубен, Пиа, еще несколько; мы вместе катаемся на велосипедах и ездим купаться, просто у меня с детства кружится голова, если я гляжу под ноги.
Я поднимаю голову и смотрю наискосок поверх крыш.
— Ну, и какая будет погода? — интересуется Еспер, который следит за моим взглядом: он держит меня за бюро погоды.
— Небольшая облачность и временами солнечно, — отвечаю я и начинаю хохотать, не в силах сдержаться.
— Это хорошо, — комментирует Еспер. — Солнце нам сейчас не помешает. А тебе не помешало бы сходить прошвырнуться. Я тоже собирался. В десять вечера годится?
В десять часов мне положено быть в кровати: мне рано выезжать из дому с бутылками, к тому же я стараюсь лечь прежде, чем придет Еспер: лучше часок почитать в постели при свете уличных фонарей. Мне только что исполнилось четырнадцать, ему скоро семнадцать, и мы оба кажемся старше своих лет. Все так говорят. Я искоса смотрю на Еспера. Он изменился, похудел на лицо, повзрослел, но он снова здесь.
— Приоденься, — бросает он.
Я как обычно без четверти десять спускаюсь в каморку, пожелав с лестничной площадки "спокойной ночи", а у себя подхожу к шкафу и, поискав, достаю то синее платье, которое я надеваю в сочельник и на дни рождения. Его нельзя занашивать, его надо беречь, говорит моя мать, это и в самом деле единственная по-настоящему красивая вещь, какая у меня есть. Я начесываю волосы, пока они не распушаются вокруг головы, достаю из-под кровати легкие туфли и в обнимку с пальто усаживаюсь на кровати ждать. Через некоторое время спускается Еспер.
— Вечно их тянет поговорить, когда человеку некогда, а в другое время слова не вытянешь, — бурчит он.
Я смотрю в окно, пока Еспер переодевается. Он замечает это, похоже, впервые. Я чувствую затылком его взгляд, потом в комнате становится совершенно тихо, а затем он начинает насвистывать "Интернационал".
Вся его одежда висит на стуле рядом с кроватью. Время от времени стул опрокидывается, и одежда грудой валится на пол. И, случается, долго там лежит.
— Нужно видеть свой гардероб, иначе это ерунда, — объясняет он, вытягивая из кучи то, что искал. Так всегда. Мои вещи аккуратно висят в шкафу, но я то и дело стою перед ними, не в силах ничего найти.
Чугунные входные ворота запираются в девять вечера, ключ есть у отца; но свою вечернюю отлучку Еспер ни с кем наверху не согласовал, а тут еще я: нечего и думать выйти из дому обычным путем, через привратницкую. Поэтому мы идем через молочную лавку, этот ключ Еспер носит в кармане.
Мы проходим за прилавком; за окном по освещенной улице идут люди, а в лавке среди полок темно. Останавливаемся в тени ледника и ждем. Еспер обнимает меня за плечо. Он меня на голову выше, а я уже больше расти не буду, говорит мать, может, она права. Когда улица пустеет, я направляюсь к двери, но Еспер наклоняется к корыту, в котором бутыли с молоком стоят в воде так, что торчат только горлышки, и вытаскивает пол-литровую. Из окна — полоска света, она блестит на стекле и стекает каплями; Еспер проталкивает пробку и делает долгий глоток, как будто он из Сахары.
— Бог мой, как же хотелось пить! Твое здоровье, мамусик! — произносит он в потолок и делает следующий глоток.
— Она стоит двадцать пять эре, — говорю я сама не знаю почему.
— Единственное, чего у меня навалом, это денег, так и знай, старушка. С жалованьем, которое платит мне этот человек наверху, я скоро выбьюсь в миллионщики. Ты еще будешь чистить мне ботинки. Так-то.
Я тоже вытаскиваю бутылку и отпиваю из нее. Молоко густое, холодное и не очень вкусное, я бы лучше выпила его теплым, с медом, в постели перед сном. Но я, как Еспер, опорожняю бутылку и ставлю ее за прилавком.
Еспер аккуратно отпирает дверь. Прежде, чем распахнуть ее, он вытаскивает из кармана шерстяной носок и засовывает его в дверной колокольчик, чтоб он не звенел, когда мы выйдем. Не исключено, что Еспер проделывал это много раз и прежде; я представляю себе тайную жизнь, начинающуюся с наступлением темноты: как он пробирается неосвещенными проулками в темные помещения, где на дверях спрашивают пароль, а мужчины, известные лишь по кличкам, шепчутся о чем-то, сгрудившись за столом, — и где в глубине комнаты видны безликие женщины в обтягивающих платьях с глубокими декольте; платья скрывают потрясающей длины ноги в ажурных чулках; эти женщины ничем на меня не похожи. Я подумываю вернуться, пусть Еспер идет себе один, мне завтра рано вставать. Но потом я вспоминаю, что он всегда спит, когда мне ночью нужно подняться наверх, кровать его никогда не бывает пустой, а наоборот, занимает всю каморку, и я вижу наше отражение в огромной стеклянной витрине Херлова Бендиксена — мы выходим из темного магазина в свет. Еспер в широком пальто, купленном им на свои деньги, и с черными вьющимися волосами, он отрастил длинные. Я — в пальто и берете поверх каштановой копны. И вдруг я превращаюсь в то, что вижу. А вижу я роман, где это только начало, а что произойдет потом, никто не знает, как никто не ведает, почему мы выходим из темного магазина в такое время суток. У меня сводит живот в предвкушении продолжения.
— А куда мы пойдем?
— Ты это увидишь, как только увидишь.
Мы прошли по Данмарксгате мимо привратницкой, за которой в глубине заднего двора в низкой каркасной пристройке находится мастерская отца, потом поднялись к аптеке Лёве и церкви. Фонари горели на всем пути — видно, дело Еспера никто не продолжил.
— Нынешняя молодежь ничего не желает делать, — сокрушается он. — Это печально. Шеста-то у меня нет, может, попробовать забраться?