Извинившись, что оторвал его от дел, я направился к выходу. Он меня нагнал.
– Т-т-ут один момент... П-п-п-икантный. Ее смотрел г-г-инеколог...
Гинеколог? Мне прежде казалось, что, если человек свихнулся, ему нужен психиатр.
Нет-нет, я не так понял... Просто обычное комплексное обследование.
– Ну-ну, интересно.
– П-п-п-онимаете... – у него был вид человека, вдруг усомнившегося, что дважды два – четыре. – Такое впечатление... Это впечатление специалиста, вы же понимаете... – он замялся.
– Ну же, смелее!
– Такое впечатление, что она все п-п-п-оследние дни жила ч-ч-ч-резвычайно интенсивной половой жизнью...
С минуту я пытался осмыслить, что бы это значило.
– Это было насилие?
Он пожал плечами: кто знает? Явных признаков – ушибов, ссадин – на теле не обнаружено.
– Доктор, эту интенсивность... Как бы это сказать... Ее мог обеспечить, скажем так, один человек?
В его глазах вспыхнул искренний испуг: возможно, он подумал, что будь в стране Советов хоть пара таких производителей, то население "одной шестой" к двухтысячному году равнялось бы населению Китая.
Я выругался сквозь зубы.
– Извините, доктор, это я не вам. Это я себе.
Придется весь сюжет переписывать наново. Их, должно быть, много – помешанных, чернорожих. И от них пахнет зверем.
9
Обратно я двинулся все той же тропой лазутчика. По аллее, старательно растаптывая скелетные тени тополиных крон, шествовал некто в длиннополом больничном халате – то ли старик, то ли старуха.
Это бесполое существо оставляло в кильватере своего движения некий прозрачный, почти неосязаемый след – в пространстве того тоннельчика, что силуэтно в точности повторял фигуру в длиннополом халате; мне не хватало воздуха.
Наверное, все здешние аллеи изрыты такими воздушными кротиными ходами; и все граждане здешнего, охраняемого тяжелым бетонным забором, государства, все лежащие в могилах и готовые в них шагнуть, тут незримо присутствуют; и даже самый верховный крот, крот-генералиссимус, крот-отец-наших-детей-и-отец-народов, стоит тут на часах: он характерно прищуривается, и край его жесткого уса ласкает трубочный мундштук.
Я вышмыгнул на волю через главные ворота. Они плавно, как бы готовясь отвесить церемониальный камердинерский поклон, посторонились, пропуская черную, приземистую тушу дорогого лимузина. Сзади – я успел заметить на бегу – сидел средних лет человек с вытянутым иезуитским лицом и сосредоточенно покусывал ноготь.
10
Мне срочно требовалось поговорить с Леной из приемной.
Я позвонил в контору из ближайшего автомата, мы условились встретиться в послеобеденное время: я подъеду к офису и буду сидеть в машине... Ждать она себя не заставила. Не подвезу ли я ее в одно хорошее место? Ну, почему бы и нет... Это в центре, "Montana - Centre" – мне, конечно, знаком этот магазинчик?
Нет, не знаком.
Она, кажется, хотела намекнуть: если человек не знает "Montana - Centre", то он не имеет права жить на этом свете.
– Ничего. Ты меня просветишь.
Магазинчик расправил крыла в районе Старой Площади, в узких переулках правительственного квартала, и выглядел чем-то вроде вставного фарфорового зуба в гнилой, кариесной челюсти: кристально-чистые витрины отрывались от грязной, замусоренной окурками и фантиками бабл-гама мостовой и парили в невесомости, ухватившись за отливающие безупречным хромом буквы "Montana".
По дороге она объяснила: надо присмотреть что-нибудь на летний сезон; дорого – но зато стандарт – стандарт дорого стоит.
Желающих присмотреть оказалось достаточно. Мало того, что внутри у прилавков толпился народ, так еще и на улице тянулась очередь: в основном, люди молодые, судя по всему, вполне довольные жизнью. На кончике хвоста монументом стоял избыточно тучный персонаж в кожаной куртке цвета кофе с молоком и найковских шароварно-широких спортивных штанах. Такой отвратительной хари я давненько не встречал; если в одной кастрюле замещать обжорство, хамство, скудоумие, наглость, самодовольство и презрение ко всему на свете, что не связано с дензнаками, отлить в форму и сунуть в духовку, то выпечется как раз этот сдобный кулич, обильно смазанный маслом, – рожа имела смысл именно такого кулича.
Коротать время в очереди по соседству с этой жирной свиньей охоты не было, я отдал барышне ключи от машины, сказал, что пойду прошвырнусь. Если она присмотрит себе наряды до моего возвращения, пусть подождет в машине.
Я шел наобум, не отдавая себе отчета в том, куда и зачем направляюсь – пожалуй, в этой деловой, озабоченной, подвижной части города я был единственным праздношатающимся. Здесь все торопится, спешит, несется; и с девяти до шести уныло тянется однообразная мелодия над улицами – если, конечно, можно принять за мелодию шарканье тысяч подошв по асфальту*[26]. Когда-то, прежде чем погрузиться под землю, Китай-город не шаркал, а пел; голоса канареек, дроздов и клестов – особенно на Благовещенье – сливались в один живой, здоровый, сильный голос; он рассыпался по площади, и всякий, кого сюда приводила служебная надобность или весенняя прихоть, знал, что ему предназначено в этой россыпи отдельное зернышко. Подходили к клеткам из ивовых прутьев, давали птицелову денежку, грели в ладонях пушистый комочек, отпускали в небо.
Когда я видел в последний раз в Москве пунцовую манишку снегиря? Давно... Лет пятнадцать назад, а то и все двадцать.
Я свернул за угол. Там, во дворике, сколько я помню, притулилась крохотная пряничная церквушка с парадным крыльцом, в ней ютится, вроде бы, какой-то музей.
В глубине двора, под охраной голубых елей, уселась идиотского фасона коробка из стекла и бетона – глупый, плоский, холодный дом, младший брат кремлевского Дворца Съездов. Или, скорее, его внучатый племянник. К стеклянным дверям тоже присасывалась приличная очередь – сплошь из людей учрежденческой наружности. Они стояли молча, аккуратно, друг другу в затылок. Аккуратность строя дрогнула, хрустнула, сломалась – стеклянные двери-распашонки шарахнулись внутрь, очередь торопливо потекла. Я закурил... Я успел выкурить пару сигарет, прежде чем из стеклянного дома хлынул обратный поток; на его плавной волне теперь покачивались пакеты, авоськи, сумки, свертки…*[27].
Я двинулся переулком вниз, к площади, и почувствовал спиной: сзади что-то случилось. Напротив церковного крылечка в совершенной растерянности стояла интеллигентного вида женщина, а по асфальту наперегонки неслись яблоки. Она перегрузила пластиковую сумку –ручки лопнули, пакеты вывалились на землю. Публика, обвешанная авоськами, в замешательстве посторонилась, освобождая продуктам путь. Яблоки неслись, огурцы катились, сосиски ползли по-пластунски. Ногой я остановил крупный плод, потом еще один. Протер их платком, помахал – в знак благодарности – кормушке.
Яблоки пахли югом.
Секретарша ждала меня в машине.
– Откуда это? – спросила она.
– Так... Один приятель просил тебе передать. Лично из рук в руки.
– Это кто ж такой?
– Змий.
11
Она распустила губы в лукавой – типично лисьей улыбке; она медленно, внимательно полировала твидовым манжетом зеленый, с красной подпалиной, яблочный бок – и твид наносил на плод слой прохладного бутафорского блеска. Я следил за ее священнодействием... За тем, как она двумя пальцами держит плод за черенок и осторожно укладывает его в ритуально приподнятую на уровень лица лунку ладони. Как, склонив голову, сузив глаза, разглядывает плутание красного тона в зеленой кожице – его медленное, словно движение кляксы, клюнувшей промокашку, разрастание. Как, не спеша, она сдвигает взгляд в мою сторону и, наконец, пепельные ее и восхитительно-влажные (как я этой влаги прежде не замечал?) глаза застывают в откровенно порочном искосе. И как она, не меняя острый угол зрения, несет яблоко к тонко улыбающемуся рту, а рот медленно, медленно распахивается, но в последний момент наплыв ее ладоней-лодочек со священным грузом приостанавливается – и все это я наблюдаю, кажется, целую вечность.