Теперь я понимаю, что был ослеплен внешней красотой, и убеждал себя в том, что внутренний ее мир, такое же прекрасный, как и внешний. Да — она говорила иногда какие-то словечки, и они мне казались прекрасными, но уже потом, вспоминая эти разговоры, понял, что говорила она все неуместное, глупое — кричащее о том, что ничем она не лучше иных обитательниц Города — та же тупость, та же развращенность — только вот внешние черты были красивыми…
Глупец! Я рассказывал ей все, что задумал. Рассказывал даже и то, что ближайшим своим друзьям не говорил. Она, правда, почти ничего и не понимала…
Конечно, у такой красавицы было не мало поклонников. Одному из них — конечно самому богатому, она отдала предпочтенье еще до знакомства со мной. И вот на очередную их встречу она прибежала бледная, и разразясь истеричным хохотом, разболтала все про меня. Избранник пришел в гнев, но она спешила его заверить, что, конечно же, никогда не придавала «этому грязному кому» никакого значения, кроме как игрушки, которая забавно и связно бормочет что-то. Бледной же она прибежала потому, что в тот день, я, жаждя, чтобы ответила она наконец на мое чувство, поведал, что переворот уже на днях.
Сам я плохо помню, что говорил тогда… был словно в каком-то бреду, как пьяный. Я и не думал, что выдаю тайну — я сам, воображением своим, создал ее как лучшего своего, самого надежного друга.
Она же поведала ему все с нервным смехом, видя во всем этом какую-то забавную игру. Недалекая умом, она даже не могла сообразить то, что тут же понял тот богатей, опьяненный ее внешней красотой. Так он то сразу понял, что, раскрывши такой заговор, получит множество благ и высокий пост.
Конечно же он доложил, и в тот же день за мной стали следить. На ночь у нас было назначено собрание, где должны мы были в последний раз обсудить все детали готовящегося переворота.
Там нас и схватили; сразу же притащили в темницу.
Тогда начались пытки — ведь, некие умишки, верно полагали, что были и иные заговорщики. Нужно было больше жертв, чтобы показать, как много кругом Врагов, чтобы сделать людей еще более недоверчивыми, ненавистными ко всякому проявлению инакомыслия. Многие из моих друзей умирали от полученных увечий прямо в этих камерах, некоторое сходили с ума. И я, среди воплей, полюбил жизнь с той силой, которая помогла мне и в дальнейшие годы.
Когда палачи поняли, что от нас ничего не добиться, были выхвачены просто какие-то частицы массы, и казнены вместе со всеми. В тот день, помню, было казнено несколько сот человек — казнены самыми страшными способами; ведь, отупевшее от праздности человеческое сознание, гораздо на всякие чудовищные фантазии…
Дошла очередь и до меня — главный судья задал вопрос:
— Чего ты хотел?
— Свободы!.. — выкрикнул было я, но тут мне заткнули рот, а судья, уже предвидевший этот мой ответ, продолжал читать записанное ранее:
— И в наказание за то, что хотел внести вместо порядка «хаос» именуемый им свободой, проведет до скончания своих дней в темнице, но перед этим будет наказан в пример иным.
Не стану описывать и то, что сделали тогда со мною. Скажу лишь, что ни на мгновенье не потерял веры в своих мучителей — любил ту искорку, что в них погребена — но жива, жива искорка то!
Меня бросили в темницу, и сказали, что, когда я отрекусь перед людьми от своих убеждений, то в виде величайшей милости, получу их «свободу» — смогу ютится в одной развалюхе. Я остался здесь, в темноте на многие годы.
Мои глаза выжжены, все тело и лицо изуродовано так, что я похож на отвратительнейшее из чудовищ. Но у меня осталась память, воображение, песни, любовь ко всем людям. И от этого мне было легко; я прожил эти годы в мечтах, в воспоминаньях. Знали бы, как дороги мне воспоминанья о звездном небе — через годы прошли они, и я знаю, что небо осталось таким же, каким видел я его и в юности. А грядущей ночью я увижу его вновь…
Многие мои песни посвящены звездному небу. Вот одна из них:
— Свои творенья созерцая,
Красу полей, журчанье вод;
Былое часто вспоминая,
Нас больше тянет неба свод.
Не здесь, не здесь предначертанье,
Не здесь душе спокойные свет,
Но там, где звезд святых мерцанье,
Не ведает суетных лет.
Лишь там, лишь там в пустом просторе,
Мы видим смерти глубину,
Лишь там, лишь там в печальном взоре,
Увидишь ты любовь чыою.
* * *
— Ну, теперь-то и день занялся. Еще несколько часов у нас есть, поспать бы надо на дорожку… — прошептал старец.
— Да, да. Конечно. — с готовностью подтвердил Барахир, хотя он то и не чувствовал никакой усталости. Тут же порывисто, спросил. — А эльфы то… эльфы то как сюда попали?..
Но тут из коридора, загремели тяжелые шаги, и, сразу вслед за тем — отчетливо прорезался свет факела, и Барахир увидел своего собеседника…
Бесформенный обрубок — настолько противный естеству, что легче было предположить, что обломок чего-то неживого. И вот тогда-то ярость, от которой в глазах все потемнело, взвилась в Барахире. Да как они могли совершить такое, над человеком?! Как их можно после этого любить?!..
Старец, должно быть, все почувствовал, и зашептал:
— Не надо…
— Да они… да они… — пытался сказать Барахир, но не мог — задыхался от ярости.
Тем временем, из коридора раздался усталый, напряженный голос:
— А — издох один, все-таки!.. И кто же его выгребать будет?! Вот, когда вас поведут, вы его с собой потащите, а то я вас!.. Тьфу!.. А, ну, принимай еду…
Тут Барахира ударил резкий запах — такая вонь могла исходить от чего-то насквозь прогнившего; она билась в воздухе сильными, наизнанку выворачивающими волнами, и трудно было поверить, что вонь эта исходила от того, что должны были поглощать заключенные.
Надсмотрщик представлял из себя огромную тушу, в которой было больше жира, чем мускул. Одежда на нем была грязная, промасленная, испускающую вонь не меньшую, чем еда, которую он притащил в ржавом, кривом горшке; и которую плескал в миски и подталкивал к клетках с эльфами.
Вот он подошел к клети с Барахиром — и тени тут расположились так, что он мог видеть только старца.
Он скривился, и проскрежетал:
— Сколько я вынужден был глядеть на тебя, уродец! Меня мучили из-за тебя кошмары! Слышишь ты?! — надсмотрщик сам себя распылял, и уже выкрикивал, брызжа слюной. — Ну ничего — сегодня последний день! Уж поверь, твоя казнь будет мучительной, и ты окончательно двинешься, перед тем, как издохнуть!.. А сегодня — последний пересчет гнилых костей!
Он достал жирными своими пальцами большую связку ржавых ключей; стал выискивать нужный. Он все скрежетал проклятья, и, даже не знал, что из тьмы смотрят на него два пылающих ненавистью глаза.
Да — он слышал про новых заключенных; но, конечно, не мог предположить, что «румяные», действуя в панике, запихнули пленников ни в одну из многочисленных пустующих клеток, но в ближайшую, показавшуюся им тогда свободной. Он рассчитывал избить этого слабое, мало похожее на человека создание — избить, как делал он уже много раз до этого, пытаясь избавиться от какой-то давящей в груди боли, да от ночных кошмаров. Только вот боль с каждым разом усиливалась.
— Сейчас ты получишь, уродина! За все, за все я с тобой рассчитаюсь! Ты…
Однако, он не успел договорить, ибо в это мгновенье, со скрипом распахнул дверь, и тут же получил сильнейший удар кулаком в висок. Надсмотрщик рухнул замертво, не успевши издать ни единого звука, однако — был он таким тяжелым, что содрогнулся и железный пол и стены. Со звоном выпали ключи.
— Ну, вот; ну вот. — быстро бормотал Барахир, наклоняясь над ключами. — Выходит, значит, что — это первый. Ну… я то думал, может, орк какой первым-то будет, или не будет вообще этого первого. А тут… но он тварь, он подлец, он худший… он даже не человек… туша гнилая. Зачем он жил — только боль другим приносил. Так, ведь, я говорю? Да… да…