Литмир - Электронная Библиотека

Как и предвещал мудрый Урад, появлялись некие желающие власти. Кого-то удавалось переубедить, кого-то приходилось изгонять, что было самой страшной, да и, кажется, единственной карой.

По кой-каким слабым отголоскам, можно предположить, что лет сто назад, один из таких опьяненных жаждой власти, смог подговорить еще нескольких человек. Вместе подстроили они что-то, быть может, убийства — и вывели виновными мудрейших людей. Не знаю уж, как им это удалось, но такие умишки могут подстроить все так подленько, чтобы по их вышло. Был «раскрыт» заговор, но объявлено, что не все преступники еще найдены.

Появились пришлые, которые составили армию; появились законы, появилась тюрьма.

Люди и сами не заметили, как постепенно изменялась их жизнь — превращалась в существование. Объявленное вначале «временное чрезвычайное положение», не только не прекращалось, но и становилось все более жестким. Выявлялись все новые «враги». Вокруг первого правителя все больше скапливалось людишек слабых, жаждущих богатств, безделья, всякого разврата, и, чтобы достичь своих вожделений, они делали всякие подлости….

Казалось бы мир остался прежним: так же сменялись времена года, так же по весне, пели, радуясь, любя и птицы, и звери. А вот люди теперь трудились в поте лица. Целыми днями должны они были исполнять тупой физический труд, а все потому, что кормили в основном не себя, а всяких павших… Не для творчества, не для познания мира и себя жили, или, скорее, существовали они теперь; но только ради этих серых, однообразных дней — в которых им говорили, что где-то впереди — счастье. Только вот счастье то не спешило наступать, даже напротив — и недоверие появилось, и злоба, и отчаянье. Появились и преступления, а тут уж и больше люди разъединились — двери на ночь на все замки закрывались.

Уж и забыли, как раньше жили счастливо, и никаких врагов не было, а тут-то народилось сколько, этих самых «Врагов»!..

Надо было держать людей в животном состоянии, чтобы не было время на размышления, чтобы только тупо работали они; а мозги надобно было держать в мути, чтобы разрушались они. Тогда появилось это пойло — его выдавали за благость, за добрый жест правителей, и все работники, в окончании дня стали бегать на питейной двор. Вижу, как содрогнулся, значит — видел ту мерзость, которая там творится. Так вот каждый день, чтобы боль свою унять они туда все, как черви и ползают. Затуманивают все человеческое в себе, бранятся, тупеют… На следующей день все повторяется, и так — до конца их короткой, бессмысленной жизни, с которой они уж смирились. Они — частицы массы, и кто вспомнит о них безликих, впустую израсходовавших свои силы! Жалкие рабы, они утешают себя семьями, утешают, что нашли себе жирных коров, с которыми бранятся, которых бьют со злости; а потом, в жалких тесных коморках спариваются потные, смрадные, и считают себя еще хорошими от того, что растут деток — таких же как они, тоже их бьют от тупой злости, но это, по их, все хорошо — так все и надо.

И вот одна несчастная, безликая масса, набивает желудки, другой, еще более несчастной массе. Те то хоть тупо верят, что впереди построят какое-то счастье, эти же все знают, и довольно своим свиным положением. Нажраться, сидеть перебирая золото, до самой мучительной старости — вот и все, о большем то они и не мечтают. У них же все человеческое жиром заплыло, они ж куски сала. Однако ж, все в подленьком напряжении, в желании выслужиться — придвинуться к правителю, урвать себе кусок побольше.

Вот в этом-то Городе, которым его обитатели считали центром мира, а все окружающее — хаосом, полным врагов, я и родился.

Детство прошло безрадостно — в боли и нужде. Не стану останавливаться на этом. Скажу только, что отец, возвращаясь изможденный, в пьяном бреду начинал рыдать — страшно, громко. Боль, протест — они рвались из его замутненного сознания, но он не мог выразить их словами, не мог понять, что это за чувства. Он был слишком слаб, чтобы бороться. Эти рыданья были единственным, что отличало мое детство, от детства тысяч таких же детей. Но то, что так и не смогло выразиться у отца, ярко проявилось во мне.

Все окружающее, которое я описал, которое вы и сами видели возмущало меня. Я не мог с этим смирится, не мог делать тоже, что и они. Однажды, я сочинил песнь, описывая красу звездного небо — довольно коряво вышло, но все-таки там был хоть какой-то смысл.

И вот представьте себе такую картину. Ночь, небо черное, ярко-звездное, и Млечный путь в этой красе пролег. Иногда падучие звезды у этой бездны проносятся, да такая то красота, что дух захватывает! И вот под этой красою, исходит грязью, копошится Питейный двор. Я туда пришел — помню плачу и кричу:

— Люди! Что ж вы делаете с душой своей?! Что ж вы губите себя, когда каждый из вас может стать творцом!..

Тут я и прокричал свою песнь о звездном небе. И все-то время, пока кричал, уверен был, что остановятся они, да поднимут головы к бездне, и раз ее увидев, уже не смогут к прежнему безумию возвратится.

Но никто меня слушать не стал. Что им звезды, когда тут можно боль свою затуманить?

Следившие за «порядком» служаки схватили меня, поволокли.

Тогда впервые в этой тюрьме оказался, просидел здесь несколько дней, а потом, при стечении народа высекли меня, за «распевание вражеских песен, ведущих к растлению».

Потом меня, как они выразились «милостью выпустили», на самом же деле заставили выполнять самую грязную работу. Я был рабом, за мной, и за некоторыми другими следили надсмотрщики. Однажды, разгребая остатки старого строения, я наткнулся на истлевшие рукописи — кое-что мне удалось спасти, большая же часть была замечена ими и уничтожена. Именно из сохранившихся обрывков, мне удалось частично восстановить, историю нашего города.

Через несколько месяцев, когда надзор надо мной стал менее строгим — у меня появилась возможность бежать. Я знал, как прекрасен, окружающий наш жалкий городок, мир. Но, все-таки, я остался. Не смотря ни на что, я любил этих несчастных, опустившихся до скотского состояния. Любил потому, что видел дремлющую в них силу. Знал и сердцем чувствовал, что они несчастные, заблудшие — на самом-то деле, внутри себя ничем не хуже предков своих, что в каждом из них есть частица мудрого Урада. Да — все это глубоко-глубоко под всякой грязью погребено, но ведь есть же, все-таки; и можно, ведь, эту грязь очистить. Ведь стоит их только научить, как надобно жить, только заставить их вслушаться. Так я и остался.

Был я еще молод, а стремление дать им людям свободу придавало мне стольких сил, что я почти и не спал. Осторожно выискивал я себе друзей, разъяснял им то, что знал — не сразу, конечно; не как на питейном дворе — «песней грянув»… Чем больше становилось «посвященных», тем опаснее становилось. Лишь немногим удалось мне придать убеждение столь же сильное, как у меня — остальные верили, но как-то еще вяло, не осознавая всей важности, не понимая в какой строжайшей тайне надо это хранить.

А, ведь, большинство знало пока только идею; цель же знали только самые близкие: мы должны были свергнуть диктора, изгнать его окружение, а потом постараться вернуть старое. Сейчас я понимаю, что на какое-то время, чтобы утихомирить все, понадобились бы железные порядки, вот тогда бы и выделился Он. Мой замысел был обречен…

Бэли — так звали девушку, в которую я был влюблен. У нее были густые, темные волосы, прекрасные, дугами изгибающиеся ресницы. И очи — жгучие темные очи! Она была стройна, а голос ее звонкий и нежный, никогда не говорил, но всегда, казалось, пел — и, чтобы она не говорила, казалось мне чудным откровением.

Едва ли Бэли, дочь богатого лицемера, стала бы общаться со мною, жалкой рванью, бедняком; если бы не мои речи умные и стройные, которых ей не доводилось слушать от иных — ведь я, прочитав обрывки древних рукописей, и сам научился мыслить в таком стиле; подбирая слова красивые, а не ту словесную грязь которой развращали себя и бедные и богатые…

Бэли принимала меня в прихожей своего дома, и там, стоя перед ней на коленях, взявши ее ручку, я шептал все свои мысли — шептал с таким искренним чувством, что слезы катились. Бэли улыбалась, слушала, иногда вставляла какое-нибудь слово…

122
{"b":"245465","o":1}