На улице зима колдует,
Но я в темнице, я один.
Еще одна зима минует,
Ах, сколько их — тоскливых зим!
И этот чуждый темный город,
И сердца слабого тоска,
Ах, этот сердца, страшный голод,
Ах, одиночества века!..
И кто же запер дух мой в клети,
И кто я, и зачем живу?
Да и зачем признанья эти,
Так лезут в тяжкую главу!
И тут Сикус, весь бледный, качающийся из стороны в сторону, с выпученными глазами, из которых струились слезы, похожий на призрака, который веками выдерживал страшную, мучительную пытку; с темной, испускающей пар кровью, которая струилась не только из носа, но и из уголка рта его, но и из ушей — он стоял, покачиваясь, пред ними, и выкрикивал:
— А вот и теперь солгал!.. Нет во мне совсем совести! Ха-ха-ха! Я ничтожество, вообще меня нет!.. Вы понимаете, что вот в эту минуту, когда всю душу вам выкладывал, когда до исступления в искренности себя довел — так в эту самую минуту, все равно лгать то стал! Ха-ха-ха! Осмелился эти стихи за свои выдавать! Это ж были стихи одного из поэтов мною к сожженнию приговоренных! Вы позвольте мне еще стихотворение зачитать? А?! Теперь уж сразу сознаюсь, что не мое — одного из них! Вот вам:
— В чудесный миг, при расставаньи,
Я знал, что не увижу вновь,
И знал, что не умрут воспоминанья,
Пока пылает в жилах кровь.
Тебя ждут дивные причалы,
Лазурный берег и прибой,
Меня: во хладе темном скалы,
И стаи волчий злобный вой.
Но я во мраке буду помнить,
Ведь память — теплая свеча,
А вам, в свету… зачем там помнить,
Где все в свету, где все мечта!
Последние слова он вырывал из себя с превеликим трудом, и, кашляя кровью, повалился на землю, забился там в судорогах, которые постепенно слабели…
Надо сказать, что вся эта история, начавшаяся совершенно не к месту, когда они, продуваемые ветром, замерзали, когда Хэм торопился пожертвовать собою ради Фалко, когда появилась эта новая беда — как расколодовать Сильнэма, и, с его помощью — Мьера — в эту мучительную минуту, когда и останавливаться то, казалось, было совершенно не мыслимо — все обратили свое внимание на Сикуса; все поглощены были страданием этого неприметного человечка с такой силой, что на время даже и позабыли об иных бедах, позабыли об времени — ибо чувствовали, что должен он высказаться; и поняли, что его годами тянувшееся, выкручивавшее его душу страдание, было страшнее их собственных, недавно начавшихся страданий. В какие-то мгновенья рассказа, все, кроме, всегда спокойного Эллиора, то плакали от жалости к Сикусу, то сжимали от негодования к нему кулаки. А, когда, он признался, что хотел смерти девочки, то Хэм посмотрел на него с ненавистью, а через несколько минут, когда от так мучился при стихах; когда он так, в судорогах раскаивался — проникся к нему уже жалостью; и, едва сдерживался, чтобы тут же ни броситься к нему, ни обнять за эти худые, трясущиеся плечи.
Слушая несчастного, они даже и об холоде позабыли: хотя он, все-таки, и сотрясал их тела — особенно замерз Хэм и Ичук, что же касается девочки, то она согрелась под эльфийским плащом…
И вот с начала рассказа прошло не менее полутора часов. Сикус умирал, но и умираючи еще страдал, и среди этих, все затухающих конвульсий можно было разобрать его шепот: «Вот и выложил!.. Не щадите!..»
И вот девочка, все это время плакавшая, бросилась к нему — ее личико, страшно бледное, с пылающими глазами, могло вызвать ужас, она сама выглядела так, будто была неизлечимо, смертно больна. Вот повалилась она перед Сикусом на колени, и, рыдая, выкрикивала ему:
— Я прощаю — слышишь?! Я тебя теперь любить буду! Знаешь почему?! Потому что ты, все-таки, нашел силы!.. Только не умирай — слышишь, слышишь?!
От ее жарких слез, Сикус вздрогнул, перевернулся на спину — он больше не дергался, не кричал, но, с каждым мгновеньем, его, так ярко пылавшие глаза покрывались темною пеленою. Слабая, блаженная улыбка тронула его посиневшие губы.
— Ну, что же вы?! — выкрикнула девочка. — Разве же не видите — умирает он!
А Эллиор был рядом — он опустился на колени; приложил руку сначала к обтянотому посеревшей кожей черепу; затем — к его сердцу; при этом эльф шептал какие-то заклятья, и вот вокруг Сикуса появилась такая же солнечная дымка, как и возле цветов.
Но лицо эльфа было мрачным:
— Плохо дело. — проговорил он. — Все эти дни, проведенные в дороге, он почти ничего не ел — ссылался, на то что «привык», а на самом то деле — от мук своих душевных не мог об еде думать. А теперь, на этом холоде — такой рывок страстный. В такие мгновенья, люди совсем о себе забывают, тело свое сжигают…. Вот — сделал, что смог, но его сердце едва-едва бьется.
Тут Ячук спрыгнул с хоббитского плеча, подбежал к Сикусу, и зашептал ему что-то на ухо. Сикус, слегка пошевелися; блаженная улыбка разлилась по лицу его, и все черты его, так мучительно до этого напряженные, расслабились. Ячук, словно мышонок, пропищал тоненьким своим голосочком:
— Теперь он блаженный сон видит — хорошо ему.
Тут Хэм хлопнул себя ладонью по лбу:
— Надо же — сколько времени потерял! Ну, все; теперь — прощайте! Побегу…
Он отбежал было шагов на десять, но там остановился; повернулся.
— …Только вот не знаю, в какую сторону! Эллиор, ты мне покажешь?!..
Эльф молвил:
— Нет — пока укрытия не найдем, никуда я с тобой не побегу. Ты что ж думаешь — на кого я их оставлю…
— Ну — хорошо, хорошо! Только вот где же мы здесь такое убежище найдем? Здесь, кажется, все этим светом промороженно…
— А вот навстречу этому свету и пойдем.
Тут Эллиор кивнул на поворот, этого лесного тракта, из-за которого вышел Сильнэм, и за которым, судя по всему, и был источник хлада. На недоуменный взгляд хоббита, он отвечал:
— За этим поворотом сердце холода; однако, верно говорят, что в каждом живом сердце, каким бы холодным оно не было, кроется искра пламени — ибо все сущее было создано из пламени, и всему когда-то суждено вновь в этот пламень обратиться. Впрочем — сейчас не до рассуждений — даже меня этот мороз пробирает…
Эльф подхватил на руки Сикуса — и только тут, все заметили, насколько же, на самом деле, тощий этот человек. Казалось — стоит этот скелет уронить, и он рассыпится на сотни маленьких острых обломков. Тем не менее, на вытянутом его лице можно было прочесть умиротворение, а созданная словами эльфа солнечная пелена по прежнему окружала его, и, в этом холоде, даже и смотреть на этот свет было приятно. Девочка шла рядом — она взяла тоненькую ручку Сикуса, целовала ее, роняла жаркие слезы…
— А как же Мьер? А как же этот… орк или… эльф?! — крикнул, поспешая за ними Хэм.
— Они, зачарованные, теперь будут стоять здесь ходь год, хоть век, хоть тысячу лет — ничего с ними не случиться. — отвечал Эллиор. — Они даже и не заметят, сколько времени прошло…
Синеватый, овевающий их свет становился все более ярким — нестерпимо жег холодом лица, тяжело было дышать, глаза слепли.
В эту минуту, девочка, стала трясти за рукав Эллиора, шептать со слезами:
— Как же мы могли забыть?! Вернемся! Скорее же!.. Вы же про цветы забыли… как же вы могли…
Тут она закашлялась, а эльф, согревая ее своим теплым дыханьем, спокойно говорил: