Вторник
Голос ее в медленном, нерушимом ритме. Ее колени, ее плечи. Этот ритм завораживает меня — совсем не в смысле движения определенного тела, а так, как сосны на ветру (характерно движение ветра в сосновой хвое), в смысле многих людей, которые любили до нас и будут любить, когда мы уже истлеем в земле, — все эти вздохи.
Ночь
Пытаюсь быть правдивым. Какова правда безумия?
Постепенно она перестает быть женщиной и становится текучим лабиринтом, который меняет свои углы и изгибы, обретая очертания кипариса, колонны, шагающего желания.
Среда
И вот однажды на рассвете забирается в наши простыни несчастье и охватывает наше тело. Сегодня на рассвете.
Еще до того, как рассвело, я пошел бродить по улицам. Они привели меня к ее дому. Таково веление рока. Я остановился перед дверью, испытывая неодолимое искушение открыть ее. Страх долго удерживал меня. Я был уверен, что в этом доме обитают привидения. В буквах реклам, в запертых лавках, в немых дверях уже двигались призраки: один из них был украшен увядшим майским венком.[104] Я осмелел, когда пальцы мои коснулись ключа. Пустые бесполезные кубы. В комнате отсутствия ложе еще не убрано, с замерзшими крохотными волнами сна. В соседней комнате — шкаф. Мое отражение в зеркале раздражало. Там висели ее платья — былые бездушные формы. Я попытался прикоснуться к ним: их словно наполнило тело из воздуха. Меня ударило ее благоухание. Я опустил взгляд и увидел сандалии с развязанными ремнями. Я подумал о ногах, которые ушли, и тогда почувствовал, как меня душит кошмар оттого, что все это пусто, что во всем мире не было никого, кто наполнил бы для меня это вновь.
Я увидел конец — завершенную смерть. Безотрадность.
Пятница, июнь
Письмо Сфинги:
«Дорогой Стратис. Уже почти месяц, как я ожидаю от тебя хотя бы пару слов. Завтра, в субботу, пойду к Лонгоманосу вместе с Лалой. Они возвратились сегодня утром. Л. ждет нас. И тебя ждет. Если ты согласен принять нас, зайдем за тобой в шесть в „Платан“. Всегда с надеждами, твоя подруга».
И рядом подчеркнутый post scriptum:
Саломея необычайно счастлива!
Суббота
Мы пошли к Лонгоманосу. Лала впервые.
Дом его находится за станцией. Комната, в которой он принял нас, выходит во внутренний двор. Он сидел на диване и беседовал с бледным, почти прозрачным молодым человеком с пышными волнистыми кудрями, такими светлыми, что казались белыми. Сфинга сказала мне, что он — не то литовец, не то латыш, не помню точно. Увидав нас, Лонгоманос поднялся. Он был без пиджака, в расстегнутой рубахе оливкового цвета. Сфинга сделала реверанс и прикоснулась губами к неопределенного вида амулету, висевшему у него на груди.
— Добро пожаловать! — сказал ей Лонгоманос. — Ты, которая попускаешь вводить в заблуждение рабов моих и любодействовать, и есть идоложертвенное.[105]
Голос у него был сальный. Он обвел взглядом окружающих, чтобы оценить произведенное впечатление. Сфинга раскраснелась, белокурый юноша ловил каждое его слово с глубочайшим благоговением. Лала не знала, куда ей деться. Комната была настолько затемнена, что глаз должен был привыкнуть, чтобы различать предметы. Стол из трех досок, брошенных на треножник, был завален книгами и бумагами. Среди них выделялась резная деревянная рука сверхъестественной величины, показывавшая кукиш, и глиняная чаша, наполненная всякого рода чубуками и резцами для ваяния.
— Моя новая подруга Лала, — с гордостью изрекла Сфинга. — Со Стратисом, думаю, вы знакомы.
— Весьма польщен, весьма польщен! — сказал Лонгоманос, повернувшись в мою сторону и искоса взглянув на меня. — Конечно же, мы уже встречались. Познакомьтесь с моим другом Кнутом.
Кнут подал каждому поочередно руку, резко наклоняя при этом голову, и снова занял свое место.
— Я слышал, Вы едете с ним в Африку, — сказал я Лонгоманосу.
— Да, едем, — ответил он. — Несмотря на болезнь, он преданно следует за мной. Он не выдержит невзгод и умрет в пути. Я знаю это, и сердце мое разрывается от горя, но ничего не могу поделать.
— Если бы он остался здесь, у него было бы больше надежды выжить, — заметил я.
— Надежды? Нет, юноша, мой бог — не бог надежды. Воля его должна свершиться. Мой бог голоден.
Кнут следил за разговором с улыбкой безгранично сладостной и, казалось, одобрял.
— Вы знаете греческий? — спросил я.
Он ответил фразой, которая предположительно была греческой, и продолжил с трудом по-французски:
— Понимаю, но говорить мне еще трудно. Я очень предан учителю. — Он вынул из кармана блокнот для заметок и спросил меня, понизив тон: — Может быть, Вы знаете, откуда взяты слова, которые произнес учитель, приветствуя даму.
— Какой-то церковный текст.
— Весьма любопытно. А откуда именно?
— Не знаю.
Лонгоманос что-то говорил Сфинге и Лале, искоса поглядывая на нас.
— Из Писания, — торжественно изрек он.
— Откуда именно? — робко повторил свой вопрос юноша.
— Не помню, однако следовало бы выяснить это, — ответил Лонгоманос. — Вообще же, полностью это место очень глубокомысленно.
— Нет ли здесь поблизости какого-нибудь митрополита, чтобы послать к нему и спросить? — очень серьезно произнес Кнут.
— Верная моя подруга, — сказал Лонгоманос, — не знаешь ли ты какого-нибудь владыку?
Он затрясся от смеха, широко разинув рот. Сфинга, дождавшись, пока он успокоится, сказала проникновенным тоном:
— Нашей юной подруге очень хотелось бы, чтобы ты как-нибудь принял ее и прочел что-нибудь свое.
Лонгоманос испытывающе поглядел на Лалу, а затем в пустоту:
— Что-нибудь мое… Что-нибудь мое! Весьма польщен…
Лала сделала жест, желая сдержать Сфингу. Лонгоманос заметил это и спросил:
— Прошла ли моя юная подруга через аскезу?
— Она учится, учится, — сказала Сфинга.
Теперь Лонгоманос разглядывал Лалу более дерзко:
— Вижу, вижу. Это сосуд, предопределенный для великого учения. Наступит время, когда я посвящу ее, и мы вместе пожнем обильные плоды.
Сфинга посмотрела на Лалу с гордостью, Кнут — взглядом весталки. Лала нервно поглаживала себе шею: было очевидно, что ей неприятно. Лонгоманос глубокомысленно улыбнулся и обратился к Сфинге:
— Знаешь, верная моя подруга, сегодня на заре мне пришла в голову мысль назвать тебя Киркой.
— Как тебе угодно, Сокол, — ответила Сфинга.
Она глянула на меня с каким-то испуганным подозрением и покраснела. Взгляд Лонгоманоса заиграл снова, и он сказал:
— Кирка была богиней — заявляю это со всей ответственностью.
— Да, была, — согласилась Сфинга.
— Великой богиней. Ей мы обязаны метаморфозами созидания.
Я пришел в недоумение, не удержался и спросил:
— Созидания?
— Конечно же, созидания, юноша. От низшего — к высшему, к преддверию бога.
— Простите, но мне казалось, что все было как раз наоборот, — заметил я.
— Вижу, юноша, вижу. Ты тоже в плену вековых предрассудков.
— Так, по крайней мере, говорил Одиссей, — добавил я.
— Ха! Этого я и ожидал. Хитроумный Одиссей, — сказал Лонгоманос таким тоном, будто у них были старые счеты. — Именно ему нравилось держать народ в неведении!
— Понятно, — сказал я, желая прекратить этот разговор.
Однако Лонгоманос больше не обращал на меня внимания — он был уже в ударе:
— А сестрой Кирки была Пасифая, родившая Минотавра — этот прадавний символ заключенных.
— Да, Сокол, — ритуально изрекла Сфинга. — Минотавр — это настоящий Прометей.
Мне уже порядком надоела эта закодированная беседа, и я поднялся.
— Прощай, юноша, — сказал Лонгоманос, — и не верь тому, чему учат благоустроенные имена.