Стрельна Боярышник, захлестнувший металлическую ограду. Бесконечность, велосипедной восьмеркой принюхивающаяся к коридору. Воздух принадлежит летательному аппарату, и легким здесь делать нечего, даже откинув штору. О, за образчик взявший для штукатурки лунный кратер, но каждой трещиной о грозовом разряде напоминавший флигель! отстраняемый рыжей дюной от кружевной комбинации бледной балтийской глади. Тем и пленяла сердце — и душу! — окаменелость Амфитриты, тритонов, вывихнутых неловко тел, что у них впереди ничего не имелось, что фронтон и была их последняя остановка. Вот откудова брались жанны, ядвиги, ляли, павлы, тезки, евгении, лентяи и чистоплюи; вот заглядевшись в чье зеркало, потом они подставляли грудь под несчастья, как щеку под поцелуи. Многие — собственно, все! — в этом, по крайней мере, мире стоят любви, как это уже проверил, не прекращая вращаться ни в стратосфере, ни тем паче в искусственном вакууме, пропеллер. Поцеловать бы их в правду затяжным, как прыжок с парашютом, душным мокрым французским способом! Или — сменив кокарду на звезду в головах — ограничить себя воздушным, чтоб воскреснуть, к губам прижимая, точно десантник, карту. 1987 «Чем больше черных глаз, тем больше переносиц…»
Чем больше черных глаз, тем больше переносиц, а там до стука в дверь уже подать рукой. Ты сам себе теперь дымящий миноносец и синий горизонт, и в бурях есть покой. Носки от беготни крысиныя промокли. К лопаткам приросла бесцветная мишень. И к ней, как чешуя, прикованы бинокли не видящих меня смотря каких женьшень. У северных широт набравшись краски трезвой, (иначе — серости) и хлестких резюме, ни резвого свинца, ни обнаженных лезвий, как собственной родни, глаз больше не бздюме. Питомец Балтики предпочитает Морзе! Для спасшейся души — естественней петит! И с уст моих в ответ на зимнее по морде сквозь минные поля эх яблочко летит. 1987 «Замерзший кисельный берег. Прячущий в молоке…» Замерзший кисельный берег. Прячущий в молоке отражения город. Позвякивают куранты. Комната с абажуром. Ангелы вдалеке галдят, точно высыпавшие из кухни официанты. Я пишу тебе это с другой стороны земли в день рожденья Христа. Снежное толковище за окном разражается искренним «ай-люли»: белизна размножается. Скоро Ему две тыщи лет. Осталось четырнадцать. Нынче уже среда, завтра — четверг. Данную годовщину нам, боюсь, отмечать не добавляя льда, избавляя следующую морщину от еенной щеки; в просторечии — вместе с Ним. Вот тогда мы и свидимся. Как звезда — селянина, через стенку пройдя, слух бередит одним пальцем разбуженное пианино. Будто кто-то там учится азбуке по складам. Или нет — астрономии, вглядываясь в начертанья личных имен там, где нас нету: там, где сумма зависит от вычитанья. декабрь 1985 На виа Джулиа Колокола до сих пор звонят в том городе, Теодора, будто ты не растаяла в воздухе пропеллерною снежинкой и возникаешь в сумерках, как свет в конце коридора, двигаясь в сторону площади с мраморной пиш. машинкой, и мы встаем из-за столиков! Кочевника от оседлых отличает способность глотнуть ту же жидкость дважды. Не говоря об ангелах, не говоря о серых в яблоках, и поныне не утоливших жажды в местных фонтанах. Знать, велика пустыня за оградой собравшего рельсы в пучок вокзала! И струя буквально захлебывается, вестимо оттого, что не все еще рассказала о твоей красоте. Городам, Теодора, тоже свойственны лишние мысли, желанья счастья, плюс готовность придраться к оттенку кожи, к щиколоткам, к прическе, к длине запястья. Потому что становишься тем, на что смотришь, что близко видишь. С дальнозоркостью отпрыска джулий, октавий, ливий город смотрит тебе вдогонку, точно распутный витязь: чем длиннее улицы, тем города счастивей. 1987 Послесловие I Годы проходят. На бурой стене дворца появляется трещина. Слепая швея наконец продевает нитку в золотое ушко. И Святое Семейство, опав с лица, приближается на один миллиметр к Египту. Видимый мир заселен большинством живых. Улицы освещены ярким, но посторонним светом. И по ночам астроном скурпулезно подсчитывает количество чаевых. II Я уже не способен припомнить, когда и где произошло событье. То или иное. Вчера? Несколько дней назад? В воде? В воздухе? В местном саду? Со мною? Да и само событье — допустим взрыв, наводненье, ложь бабы, огни Кузбасса — ничего не помнит, тем самым скрыв либо меня, либо тех, кто спасся. III Это, видимо, значит, что мы теперь заодно с жизнью. Что я сделался тоже частью шелестящей материи, чье сукно заражает кожу бесцветной мастью. Я теперь тоже в профиль, верно, не отличим от какой-нибудь латки, складки, трико паяца, долей и величин, следствий или причин — от того, чего можно не знать, сильно хотеть, бояться. |