– Что мы здесь делаем? – снова нервно спросил Антон.
– Тони, расслабься, – поморщился Том. – Тебе было скучно, ты хотел развлечься, вот я и развлекаю. Я тебе хочу многое здесь показать. Например, канатоходца! Ты не представляешь, какое это великолепное зрелище – я его увидел на рисунках в старых книгах: мальчик отважно переходит Темзу по канату! Гибкий, как лоза, бесстрашный, как львенок!
Антон невольно задержал дыхание, глядя, как горит лицо Тома, как оно преображается, всегда раньше такое бесстрастное. А сейчас эмоции скользили по нему непрерывно, как пляшущие отблески бушующего пламени.
– Ну, хорошо, – медленно согласился он. – Будем развлекаться.
С этого момента его охватило какое-то вовсе диковинное ощущение: он сознавал, что все вокруг происходит точно во сне, но при этом забыл, что изначально спит. Скорее это было, как бывает иногда в реальности: действительность так фантастична, что кажется – ты будто бы плывешь, и все действия твои оправданы какой-то иной, не человеческой, логикой.
Поэтому Спасский вовсе не противился, когда Том поднялся из-за стола, взял его за руку, кивнул все так же гадко ухмылявшемуся официанту, и тот нажал на что-то незаметное в стене, так что среди расшитого вензелями зеленого штока прорезался дверной проем, куда Антон шагнул, как в черную воду, как в жидкий прохладный угольного цвета шелк.
Теперь он сидел на краешке какого-то большого прямоугольного стола темного дерева и завороженно смотрел, как Том небрежно сбрасывает свое узкое черное, не по здешней моде, пальто, как подходит к нему и начинает развязывать его шарф, расстегивать рубашку, не говоря ни слова и только маслянисто улыбаясь. Спасский хотел что-то сказать, но не смог, не смог воспротивиться, даже когда его опрокинули на стол, только судорожно вцепился в край столешницы. Опрокинули животом вниз, и, хоть Антон не был привязан, чувствовал себя именно так – привязанным. Только на Тома не мог не смотреть, сразу же обернулся. И замер.
Том улыбался так, что в животе все скрутилось в тугой узел, и на какой-то момент Спасский всерьез испугался, что обмочится или в обморок уплывет. «Нет, – подумал он, и уже угасавший разум его корчился, как тот угорь на сковороде, которого клали в пирог. – Нет! Или да? Или да?!» Губы у него совсем пересохли, бедра дрожали, и плечи дрожали, животу было холодно от дерева (когда он успел оказаться обнаженным почти полностью?), но он не в силах был отвести взгляд от того, как Том любовно поглаживает ручку хлыста. И смотрит, смотрит, смотрит на Антона, как на только что подаренную игрушку.
Однако первый удар, не столько сильный, сколько обжигающе внезапный, как бы Антон к нему ни готовился, заставил его отвернуться и зажмуриться. Всего как-то разом стало слишком много. Теперь он мог чувствовать только телом – елозил по гладкой столешнице, извивался, но молчал до последнего, пока не стало по-настоящему больно, пока не начало казаться, что в него плещут жидким огнем, что каждый удар расширяет вселенную и окрашивает ее в огненные цвета.
Вот тогда Антон заорал, не в силах сдержаться, орал до хрипа, иногда его хватало только на всхлипы, и слезы бежали по его щекам – а он даже не замечал этого. Он чувствовал себя полностью подчиненным, чувствовал себя вещью и был способен думать только о своем хозяине, о том, что хочется быть еще ближе, срастись с ним, слиться, и чтобы это никогда не заканчивалось. И когда он перестал слышать свист хлыста в воздухе, то был почти разочарован. Но Том запустил руку ему в волосы, в кудри, влажные от пота, и резким движением потянул на себя, и внутри у Антона все сжалось, его прошило дрожью, от кончиков пальцев на ногах до кожи на затылке свело острой, как кусок стекла, судорогой. Он потянулся губами к губам Тома, ему стало просто невыносимо хорошо, и тут он ясно понял, что дальше будет только лучше, острее, ведь Том наверняка еще что-нибудь придумает, и мысль об этом только длила экстаз.
И тут освещенная красным светом камина комната начала расслаиваться, медленно ломаться, как огромная плитка шоколада, и они с Томом оказались в совсем темном подвальчике без окон, на какой-то лежанке, застланной тряпками. Антон, на мгновение протрезвевший, оглянулся и увидел вокруг за грязными пестрыми занавесями таких же лежавших, как он сам, людей. Некоторые лежали неподвижно, с закрытыми глазами, некоторые что-то томно шептали и вскрикивали, некоторые размахивали руками, а некоторых лежали парами – и медленно, лениво, молчаливо совокуплялись, мерно и плавно двигаясь, как рыбы в воде. В воздухе витал густой коричневый дым, в сумраке там и сям вспыхивали маленькие алые огоньки – здесь что-то курили через длинные металлические трубки, и запах вокруг стоял сладкий, специфический.
– Опиумная курильня, – шепнул в волосы Спасскому Том, и Антон ощутил, что к его губам тоже прижимают трубку, вдохнул глубоко терпкий дым, а потом словил еще порцию из жаркого рта Тома, и колени его снова совсем ослабели. В один миг он подумал мельком, что, может быть, он снова в Петербурге и ему снится один из его чудных снов, тех, когда тело теряет свой вес и наполняется восторгом, как шампанское – пузырьками, а что-то внутри прямо воет от беспричинного удовольствия, наверное – темного, наверное – грязного и запретного, но во сне ведь нет запретов, запреты появятся позже, когда он очнется и увидит на подушке безмятежное лицо Софьи…
Однако это был лишь момент, в следующую секунду он уже даже не помнил, кто с ним. Времени больше не было, имен – тоже, и Антону уже не было важно, кто он сам такой – мысли исчезли, как дым, в голове стало пусто, тело растекалось сладкой истомой. Он уже даже не стонал, а только мычал, и, вроде бы, даже кончил еще раз, пока они оба вдыхали опий и целовались.
Но, только-только отдавшись сладостным ощущениям полностью, только растворившись в окружающем мире почти до самоисчезновения, сквозь слоистый мрак Спасский внезапно ощутил, как его звонко, горячо бьют по щекам. Он застонал от разочарования, от непонимания, и, продираясь сквозь какую-то плотную пелену, сквозь мутные образы, пугливо разбегавшиеся в стороны – как зловещие фигуры на старинных гобеленах разбегаются во тьме от огня поднесенного факела – услышал яростный, невозможно злой шепот: «Ну ты и ублюдок!»
Глава 11
Я родился со стертой памятью
Моя родина где-то вдали
Я помню, как учился ходить,
Чтобы не слишком касаться земли;
Я ушел в пустыню,
Где каждый камень помнит твой след
Я не могу оторвать глаз от тебя.
Я не могу оторвать глаз от тебя.
Я не могу оторвать глаз от тебя.
(c) БГ
Последнее смутное, что увидел Спасский в том сумрачном сладком, топком, как расплавленный шоколад, сне, был красный глазок бластера и чьи-то нехорошо прищуренные серые глаза с тигриной желтой радужкой.
Эмиль был в бешенстве. Судя по всему, он достаточно сумел увидеть, спустившись в лимб к Тому, и теперь был бледен и молчалив, только губы кривил по-особенному. Эта ухмылка уже успела отпечататься в мозгу Спасского как символ печальной участи всех преступивших личный закон Эмиля, хотя ему ведь еще ни разу не доводилось видеть, как тот убивает. Хотя нет, как раз только что довелось, но – не запомнилось.