Я уже много раз пыталась объяснить им, почему так привязана к родным местам. Почему меня здесь все устраивает. Мой интерес к миру вполне удовлетворяют путешествия с семьей и с ними обеими, и каждый раз, когда, потрясенная увиденным, я возвращаюсь домой, с удивлением убеждаюсь, как мне здесь хорошо. Потому что смотрю на старое окружение по-новому. Клер и Додо в таких случаях терпеливо выслушивают меня, а потом говорят: «Ну вот и здорово!» — но я-то вижу, они держат меня за неисправимую провинциалку.
И то, что сегодня утром они не дождались меня, все еще не дает мне покоя. Здесь есть и моя оплошность: следовало позвонить портье, передать, что мне нужна еще пара минут, а потом объяснить, что я не очень хорошо себя чувствую — не надо было вчера пить. Но это встревожило бы их, и потом конца не было бы расспросам. Уж лучше так. Ведь они оставили мне записку, так что мне не на что жаловаться, мы же взрослые, самостоятельные женщины. Ладно, если я хочу осмотреть Иерусалемкерк, надо шевелиться. Вот он, памятник — пожилой мужчина на пьедестале.
Гвидо Гезелль, 1830–1899, поэт и священник.
Выглядит исключительно мрачно, видно, был недоволен миром, который за сто лет, конечно, еще дальше ушел от замысла Творца. Когда я была маленькой, одно время мне хотелось стать монахиней. Сначала — танцевать на канате, потом — работать в кондитерской, а потом — стать монахиней. Наверное, все маленькие девочки мечтают повзрослеть, чтобы творить добро.
Даже Додо хотела когда-то уехать в Африку, спасать черных ребятишек. Это было в шестом, я точно помню. Еще раньше она без конца ходила на какие-то политзанятия и постоянно твердила о революциях в странах третьего мира. Незадолго до выпускных экзаменов она даже ездила в Брокдорф, помню, Папашка с Мамулей страшно возмущались, мы бы не удивились, говорили они, если бы Додо вступила в RAF.[7] Они ждали от нее чего угодно, да и все тогда летело кувырком, каждую минуту ждали новых убийств, повсюду бушевали студенческие волнения… Однажды утром Папашка, швырнув на пол газету, заявил, что перестал понимать этот мир, а когда я вернулась из школы, под его руководством вовсю шла установка нового цветного телевизора, и потом даже Мамуля регулярно смотрела новости. Что касается Додо, то в школе она была своего рода чемпионом по политической активности, вызывая всеобщее восхищение. Ее били в полиции — ей еще повезло, что она вообще осталась в живых, она сама это признавала, — но на занятия неизменно надевала разодранные брокдорфские джинсы в пятнах грязи — память о канаве, в которой она валялась, сбитая с ног водометом. При виде полицейского она привычно шипела: «Бык вонючий», даже если он всего лишь регулировал движение, потому что в Пиннеберге стоял всего один светофор, между Банхофштрассе и Фальтскампом.
Сейчас она далека от политических баталий. События международного масштаба волнуют ее так же мало, как и меня или Клер, и теперь нам всем очевидно, что мы интересуемся только собой и своим ближайшим окружением. Ни одна из нас больше не способна деятельно сострадать человечеству.
Смотри-ка, опять мои монашки, вот уж поистине, не поминай черта… Раскрыв черные зонты, зловещей змеей скользят они по узкой дорожке между мокрыми голыми кустарниками. Я охотно бы побеседовала с ними, спросила бы их, как они решились на такой шаг, ведь многие из них еще так молоды. Как они переносят целибат? Конечно, если не знать, что теряешь, в конце концов можно прожить и без секса. Но человек не может обходиться совсем без телесных контактов. Без того, чтобы просто взять кого-то под руку. Без того, чтобы, проснувшись ночью, обнаружить, что кто-то лежит рядом с тобой, просто лежит. Такие моменты утешают, я не представляю, как от этого отказаться. Хоть и мечтаю, чтобы рядом со мной лежал не Ахим, а Лотар.
После нашей встречи у Шраде я втайне надеялась, что он даст о себе знать, но он не объявлялся. Осенью в нашем клубе проходил теннисный турнир, и я ждала, что он примет в нем участие. От Шраде я слышала, что на корт выйдут две семейные пары, но его среди них не оказалось. Я уже подумывала о том, чтобы под невинным предлогом навестить его кабинет в Гамбурге: например, Даниелю срочно надо провести полную санацию полости рта. Но я опасалась, что Лотар сразу раскусит мои уловки: он знал, что Шраде очень хороший врач и мне нет необходимости искать другого. Кроме того, я боялась, что Шраде оскорбится, если я отведу сына к другому дантисту.
Всю ту осень я паршиво себя чувствовала, вдруг навалилась мучительная усталость, какой пораньше я никогда не ведала. Даже Ахим заметил, что я стала раздражительной и беспокойной, но он объяснял это вечными ссорами с Даниелем, успехи которого в школе в последнее время оставляли желать много лучшего и с которым мы без конца ругались.
Наконец в ноябре я набралась смелости и пригласила Лотара, разумеется вместе с Натали, на домашний ужин в тесном семейном кругу. Я так боялась ему звонить, что вместо этого послала официальное приглашение по почте — родители часто так делали.
Через три дня он позвонил, в одиннадцать утра, как раз когда я разбирала посудомоечную машину. Когда я услышала его голос, у меня задрожали ноги и я уселась на кухонный стол. Он вежливо поблагодарил за приглашение и сказал, что, к сожалению, не может его принять. Неделю назад они уже договорились о другой встрече — и как раз на тот же вечер.
— Жалко, — сказала я. — Но ничего не поделаешь. — Я старалась не выдать себя интонацией, хотя больше всего на свете мне хотелось зареветь.
— Может, в другой раз, — обнадежил он меня. — Лучше всего на Рождество, тогда я буду посвободнее.
До Рождества оставалось еще шесть недель.
— А раньше никак? Хотя бы просто в кафе? — Я чувствовала в своем голосе назойливость, от которой мне самой стало противно.
Мы договорились на 18 ноября, в полдень, неподалеку от его кабинета. Я как раз буду в Гамбурге, солгала я, — рождественские покупки.
За три дня до встречи он опять позвонил, сразу после обеда. Была пятница, я была одна с детьми: Ахим до понедельника уехал в Дюссельдорф, на юридическую конференцию. Первый раз я обрадовалась, что его нет рядом, я все чаще чувствовала потребность в одиночестве.
Он звонит отменить нашу встречу, первым делом мелькнуло у меня. Я внутренне собралась, готовясь к жестокому разочарованию. Но я ошиблась. Дело в том, сказал он, что его жена получила задание написать большой репортаж о новых федеральных землях и буквально только что уехала, а у него два билета на концерт в консерваторию. Одному идти не хочется, но будет обидно, если билеты пропадут, и если я ничего не планирую на сегодняшний вечер…
Тогда, 15 ноября, симфонический оркестр играл Брамса и Малера. Я сидела возле Лотара, в пятом ряду, мои руки были холодны как лед, я дрожала так, что он заметил и после Брамса снял с себя фрак и накинул мне на плечи, фрак еще хранил его тепло, и я поплотнее натянула его на себя, но так и не смогла унять дрожь.
После концерта он предложил выпить по стаканчику, но мысль, что мы будем сидеть с ним в кабаке, среди шума и гама, была мне невыносима. Я попросила его показать мне свою квартиру. Уже не помню, откуда во мне взялась такая смелость. Я ждала, что он мне откажет, это бы меня не удивило, я бы обиделась и раз и навсегда прекратила всякие попытки сблизиться с ним. Но он согласился не раздумывая. Наверное, он все прекрасно понимал, ведь он не был наивным юношей, в нем слишком явно сквозил богатый опыт общения с женщинами.
Первый шаг сделала я. Попросила сыграть мне. Зазвучали первые такты квартета Малера… Он сидел за роялем, я подошла сзади, протянула руку и наконец тронула его затылок. Своими окоченевшими пальцами я гладила мягкие, как бархат, волоски. Сначала он не реагировал, продолжал играть, как будто ничего не происходит, и я уже испугалась, как буду выпутываться из неловкого положения, но вдруг, в середине такта, он убрал руки с клавиатуры, повернулся и взял меня на колени, его лицо было так близко от моего, что расплывалось, то я, то он задевали за клавиши, и смеялись, и снова целовались.