— Но он сказал, что ему понравилась твоя книга, верно? — припомнила Эстер.
— Не книга, — смущенно поправил Голд.
— Его рецензия на книгу президента, — сказала Белл.
— Не сомневаюсь, президенту она тоже понравилась, — сказала Роза.
— Она ему понравилась, — сказала Белл. — Они предложили ему работу.
— Президент? — спросила Ида.
— Ничего мне не предлагали, — с раздражением сказал Голд. — Ни президент и никто другой. Меня просто спросили, не думал ли я когда-нибудь о работе в Вашингтоне. Только и всего.
— А по мне так это предложение работы, — сказал Ирв.
— Ну, видишь? — сказала Белл.
— А ты что сказал? — нетерпеливо спросил Макс.
— Он сказал, что подумает, — сказала Белл.
— Я тебя просил им не говорить.
— Мало что ты просил, — ответила Белл. — Это же твоя семья. Ты сказал, что, может быть, согласишься, если тебе предложат хорошую работу.
— Ты сказала, что никуда не поедешь, — сказал Голд.
— И не поеду, — сказала Белл.
— Двадцать тысяч? — неожиданно воскликнул отец Голда, разразившись громоподобным хохотом. — Мне они бы дали миллион!
В прах, с безумной тоской подумал Голд[5], его челюсти энергичнее, чем он отдавал себе в этом отчет, перемалывали пюре и хлеб. Пища! В прах обращается пища во рту моем! И мой отец делает это почти всю мою жизнь.
С самого начала, думал теперь Голд. Когда я сказал, что собираюсь заняться бизнесом, он сказал, чтобы я оставался в школе. Когда я решил остаться в школе, он сказал, чтобы я занялся бизнесом. «Идиот. Зачем без пользы тратить время? Дело не в том, что ты знаешь. Дело в том, кого ты знаешь». Ну и папочка. Если я говорил, что сыро, он говорил, что сухо. Когда я говорил, что сухо, он говорил, что сыро. Если я говорил черное, он говорил белое. Если я говорил белое, он говорил… черномазые, они просто губят наш район, каждый в отдельности и все вместе, и никаких нет. Фартиг[6]. Это было, когда он занимался торговлей недвижимостью. В те давние времена после повелительного крика Фартиг немедленно воцарялось покорное молчание, которое никто в семье, включая и мать Голда, не осмеливался нарушить.
Ни для кого не было секретом, что его отец считал Голда шмаком[7]. Поскольку отец всегда считал Голда шмаком, было бы неверно сказать, что он в нем разочаровался.
— С самого начала, — с какой-то извращенной семейной гордостью продолжат свое хвастовство его отец, словно Голда здесь и не было, — я знал, что он никогда ничего не добьется. И что — я был не прав? Слава Богу, его мать не дожила до того дня, когда он появился на свет.
— Па, — тактично поправил его Сид, — Брюс уже учился в школе, когда мама умерла.
— На свете не было таки еще женщины лучше, чем она, — ответил отец Голда и затряс головой, погруженный в чарующие воспоминания, потом мстительно вперился взглядом в Голда, словно мать умерла в сорок девять лет по его вине. — И не умирало, — тихо добавил он.
Однажды, когда Голд был во Флориде, отец перетащил его на другую сторону улицы, где увидел каких-то своих знакомых, и представил следующим образом: «Это брат моего сына. Тот самый, который так ничего и не добился».
Голду, а также почти всем другим человеческим существам на земле, включая и Сида, его отец давал одну неизменную характеристику, говоря, что у него не хватает деловой хватки. Несмотря на внушительный список неизменных неудач на многих поприщах и в деловых предприятиях, о числе которых Голд мог только догадываться, его отец считал себя эталоном замечательных достижений и редких способностей и никогда не упускал случая представить себя в качестве проницательного судьи всех неудачников, включая Сида и «Дженерал Моторс». Одно из самых глубоких суждений его предпринимательского ума в этом году касательно «Америкэн Телефон энд Телеграф» было таким: «Там нет большого ума в администрации».
«Они ведут большие дела, да, — говорил Джулиус Голд, — но они не знают, что нужно делать. Если бы все эти телефоны принадлежали мне, Боже ты мой, ни один бизнес не обходился бы без меня».
В этом году он приехал в Нью-Йорк еще в мае якобы для ремонта вставной челюсти. Будучи закоренелым безбожником, он теперь, казалось, преисполнился решимости соблюдать все еврейские праздники и постоянно открывал все новые и новые, о существовании которых остальные и не подозревали.
— Наверно он читает этот сраный талмуд, — пожаловался Голд жене, когда его отец сообщил о Шмини Ацерет[8]. Белл сделала вид, что не слышит. — Или он сам их выдумывает.
В Гарриет он нашел родственную его душе антипатию, даже превосходящую его собственную.
— В чем дело? — ехидно заметила она неделю спустя после приезда тестя. — У них в Майами что — и дантиста нет?
Голд знал, что этот союз был временным и хрупким, потому что Гарриет уже некоторое время кропотливо работала над тем, чтобы отдалить себя от семейства, словно расчетливо готовясь к некой очевидной и неизбежной реальности. У Гарриет была вдова-мать и незамужняя старшая сестра, нуждавшиеся в поддержке.
Отец Голда был ростом пять футов два дюйма и подвержен внезапным приступам мудрости. «Делайте деньги!» — мог совершенно некстати вдруг заорать он, а его мачеха при этом литургически добавляла: «Вы все должны слушать, что говорит вам отец».
— Делайте деньги! — закричал он вдруг и сейчас, словно обжегшее душу откровение вывело его из состояния транса. — Это единственная хорошая вещь, которой я научился у христиан, — продолжал он с тем же лихорадочным нетерпением. — Жареная говядина лучше вареной, вот еще одна хорошая вещь. А бифштекс из филейной части лучше, чем из лопаточной. Омары — грязная еда. Они не имеют чешуи и ползают. Они даже плавать не умеют. И никаких нет. Фартиг.
— Вы должны больше слушать, что́ говорит ваш отец. — Обойдя всех, укоризненный взгляд его мачехи остановился на Голде, задержался дольше, чем на всех остальных, и принял самое неодобрительное выражение.
— И чего же он хочет? Что я должен делать?
— Что бы он ни делал, — ответил его отец, — все плохо. Я всегда, — сказал он, — всегда учил своих детей, — продолжал он так, словно обращался к чьим-то другим, — одному: важен не один доллар, важна тысяча долларов, десять тысяч. И все они, кроме единственного… — невзирая на совершенно вопиющее несогласие с фактами и на видимое смущение остальных, он сделал паузу, чтобы с убийственным отвращением посмотреть на Голда, — усвоили этот урок, и теперь имеют состояние, а особенно Сид и маленькая Джоанни. — Его глаза увлажнились при о упоминании младшей дочери, которая так рано покинула гнездышко. — Я всегда знал, что посоветовать. И в результате, когда я состарюсь, — Голд просто не верил своим ушам, слушая бессмысленные разглагольствования этого восьмидесятидвухлетнего хвастуна, — когда я состарюсь, никому не нужно будет помогать мне, кроме вас, дети.
Голд, внутри которого все начало закипать, не почувствовал никаких угрызений за ответный удар.
— Что ж, хоть я и не люблю хвастаться, — грубовато ответил он, — но когда я семь лет назад был в Фонде…
— Ты уже больше не в Фонде! — отрубил его отец.
Голд с содроганием сдался и сделал вид, что целиком поглощен содержимым своей тарелки; Роза, Мьюриел и все его зятья в восторге зааплодировали, а Эстер и Ида покатились со смеху. У Голда появилось ужасное предчувствие, что кто-нибудь сейчас вскочит на стул и примется бросать в воздух шапку. Его отец снова с самодовольной улыбкой откинулся к спинке стула и позволил своим векам опуститься. Голд был вынужден улыбнуться. Ему страшно не хотелось, чтобы кто-нибудь догадался, что он чувствует себя абсолютно раздавленным. И тогда заговорил Сид.
— Возьми в пример ребенка, — словно раввин, нараспев, совершенно неожиданно начал Сид, будто размышляя вслух над кусочком изготовленной Эстер фаршированной шейки, замершим посередине между его тарелкой и ртом, и Голд окончательно упал духом, — как щедро он природой одарен: простой игрушкой счастлив и всему, что видит, радуется он.