Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сейчас я в темных очках все время. Подумай, Петя, как тяжело мне не читать. Комвуз мой пропал, я заявил о невозможности из-за слепоты продолжать учиться и вообще не знаю, если мне не удастся возвратить глаз хоть один к действию, то мне придется решать весьма тяжелые вопросы. Для чего тогда жить? Я, как большевик, должен буду вынести решение о расстреле организма, сдавшего все позиции и ставшего совершенно ненужным никому, ни обществу, а тем самым и мне… Я так забежал в угол и морально и физически…»

Под знаком «минус» прошел и 1929 год.

«Этот минус, еще немножко увеличившись, может зачеркнуть жизнь», — писал Островский.

И мать и жена с тревогой следят за этим новым кризисом…

«Ох, какие мучения он, бедняга, переживает. Недели три-четыре тому назад у него был страшный сердечный припадок, во время которого у него в горле было слышно предсмертное клокотание»[45].

«Коля лежит навзничь все время, как из Мацесты приехал, и ноги не поднимет сам, если ее не поднять, и рукой дальше не достает, только до рта, а до волос не подымет руки. С боку на бок тоже не перевернуться и лечь не может на бок, а только все время лежит на спине. С глазами у него плохо, почти ничего не видит. И врач ему через три дня делает укол в руку и около глаз — приготовляет его к операции. Аппетит у него плохой. Нервный и места себе не приберет. Одним словом, горе… Что он переносит, это нечеловеческие силы нужны»[46].

Врачи находили у него порок сердца, и катар обеих верхушек легких, и воспаление почек. А ко всему этому еще болезнь желудка, постоянные, изнуряющие организм гриппы…

Напомним еще раз о возрасте Островского: ему шел тогда двадцать пятый год.

Чтобы понять всю меру мужества этого человека, нужно знать меру его страданий. Она была огромной. Он выстоял и в этот раз. Если «предательское тело» сдавало одну позицию за другой, то его воля остается неизменной и не сдает ни одной позиции.

Он не мог сдаться, добровольно уйти из жизни по той же причине, по которой наши бойцы, окруженные со всех сторон врагами, не сдаются, а самоотверженно продолжают вести бой на любом рубеже до последнего патрона и до последней капли крови.

Болезнь была его врагом. «Глаза саботируют, — писал он с ожесточением. — Ненавижу все эти хворобы, как классового врага». Он относился к собственной жизни не как к личному своему достоянию. Эта жизнь принадлежала обществу.

«Кто знает, ведь если хвороба меня не загонит в доску, может случиться встретиться еще в другой обстановке борьбы и работы в нашей родной партии, — писал он друзьям. — Ведь только этим и живу…»

Только этим он жил, — и потому-то не истощался, не пересыхал питающий его родник жизни. «Много, родной братуха, работы, еще много борьбы, и надо крепче держать знамя Ленина», — писал он тогда же брату. Понятие «жить» неотделимо для него от понятия общественного долга. Он очень страдал физически, но еще больше страдал морально из-за мысли, что слишком много «задолжал» своей партии, своему народу.

В письме к А. А. Жигиревой Островский говорил в ноябре 1928 года:

«Я иногда с сожалением думаю, сколько энергии, бесконечного большевистского упрямства у меня уходит на то, чтобы не удариться в тупик. Будь это потрачено производительно, было бы достаточно пользы.

Вокруг меня ходят крепкие, как волы, люди, но с холодной, как у рыб, кровью, сонные, безразличные, скучные и размагниченные. От их речей веет плесенью, и я их ненавижу, не могу понять, как здоровый человек может скучать в такой напряженный период. Я никогда не жил такой жизнью и не буду жить…»

Через полгода, 21 апреля 1929 года, он снова повторял в письме к Жигиревой:

«Если бы 1/100 часть энергии, расходуемой на эти бесконечные, одна за другой чередующиеся хворобы, которыми я профессионально занимаюсь, потратить на производственную работу, то и выборжцу у станка угнаться трудно было б. А то получаются мыльные пузыри…»

Физические боли можно было заглушить, отвлечься от них, наконец, сжав зубы, перетерпеть. Он долго тренировал себя в уменье держать нервы

«в кулаке», не раскисать. «Если я хотя бы на минуту разжал кулак, произошло бы непоправимое несчастье, — признавался он врачу М. К. Павловскому. — Как и другие больные, я сначала требовал то подтянуть одеяло, то поправить подушку и прочее. По постепенно я стал так устанавливать свою психику, чтобы не замечать донимающих меня мелочей, а также жжения в суставах, разнообразных болей. Если поддаваться всем этим ощущениям и стать их рабом, то можно сойти с ума… Я добился того, что мог выключать боль на любом участке тела… Работая над собой, я научился переключать сознание на серьезные вопросы, не обращая внимания на крики моего тела…»[47]

Но чем унять крик души, жаждущей деятельности и обреченной на пассивность?! «Представь, Шура, что вокруг тебя идет борьба, а ты привязана и только можешь видеть это». Вот что поистине нестерпимо. Ведь ему, по глубочайшей его органической сущности, нужны были бы «железные, непортящиеся клетки».

Познакомившаяся с Островским в 1929 году во время своего пребывания на лечении в Сочи Р. Б. Ляхович делилась впечатлениями с П. Н. Новиковым:

«Я бесконечно тебе благодарна, что дал мне возможность встретить такую хорошую, кристально чистую душу. Я целыми часами просиживаю у его постели. Мы бесконечно говорим. У нас какой-то неиссякаемый источник слов и мыслей… Коля сам сознает и удивляется, как в его вконец разбитом теле живет такая здоровая голова, полная сумасшедших идей, полная энергии, дышащая таким здоровым юмором и юношеским задором»[48].

И вот страстное желание быть чем-нибудь полезным своей партии, прочно заложенный в нем «закон борьбы до последней возможности» делают невозможное возможным.

Мы снова видим Островского пламенным пропагандистом. У него в комнате — всегда молодежь.

Насколько серьезно и ответственно относился Островский к партийному воспитанию молодых рабочих, окружавших его и внимательно слушавших каждое его слово, можно судить по следующей выдержке из его письма:

«За период моей политически сознательной жизни я имею целый ряд рабочих и работниц, вовлеченных мною в партию; к сожалению, я не имею теперь с ними связи. Но все они сейчас, как я знаю, стали хорошими партийцами. Для меня всегда было радостью, если я втягивал в нашу семью индивидуальной работой кого-либо из ранее остававшихся в стороне (организационно) от коммунистического движения.

А ведь есть товарищи, которые не помнят ни одного случая обработки, воспитания и вовлечения в партию! Есть механическая дача рекомендаций, но это не то… И я вижу результат… и факт того, что в будущих боях с нами будут еще один-два преданных партийца. Все это крупиночки — очень мало, но большего я не имею сил сделать…»

Живя крайне напряженной жизнью, всегда чувствуя себя мобилизованным и находясь в состоянии постоянного действия, Островский ощущал, что время требует большего, и он взыскательно мерил себя масштабами этого времени.

В апреле 1929 года собралась XVI партконференция. Был утвержден план первой сталинской пятилетки. На юге, на севере, на востоке страны поднялись леса гигантского промышленного строительства. Воздвигался Днепрогэс и Уралмашстрой. За одиннадцать месяцев был построен в степи Сталинградский тракторный. Выросли новые шахты и доменные печи в Донбассе. Первенцами пятилетки назвал народ Магнитогорск, Березники, Кузбасс. Закладывая прочный фундамент социализма, страна создавала заводы — тракторные, автомобильные, сельскохозяйственных машин. История еще не знала такого мощного строительного размаха, такого трудового героизма миллионных масс рабочего класса.

В деревне также происходил бурный трудовой подъем крестьянских масс, строящих колхозы. В колхозы шли уже не отдельными группами, как раньше, а целыми селами, волостями, районами, даже округами.

вернуться

45

Из воспоминаний Р. П. Островской. Архив Московского музея Н. Островского.

вернуться

46

Из воспоминаний О. О. Островской. Архив Сочинского музея Н. Островского.

вернуться

47

Из воспоминаний М. К. Павловского. Архив Московского музея Н. Островского.

вернуться

48

Из письма Р. Б. Ляхович к П. И. Новикову. Архив Сочинского музея Н. Островского.

18
{"b":"245136","o":1}