— Что?
— До х… полной дело дойти может — вот что. А ведь еще Достоевский сказал, Федор Михайлович: если государства нет, то всё можно. Ты бы вот хотел жить в стране, где всё можно?
— Я не в пространстве живу, а в последнее время даже и не во времени.
— А мы — да! И поэтому каленым железом выжигать будем эту… Всю и вся!
— И меня?
— Не ты первый, не ты последний.
— Тут, видимо, лысый, какая-то путаница.
— Никакой путаницы. Контора пишет.
— Нет, подожди, я объясню. «Путаница» в смысле «терминологическая неразбериха». Вот ты там говоришь «символ государства». Но в той безделице я же не о том символе, о котором ты.
— А о каком?
— Ты, лысый, наверное, подумал, что я там о том Путине, которого ты за символ государства держишь. А ведь я там даже и не о том Путине, который символ человека Путина, который в Кремле. Я там о том Путине, который символ Путина, который во мне. Понимаешь? Ты думаешь, меня трогает тот, который в Кремле? Плевал я на того, который в Кремле.
— Вот-вот!
— Я не в том смысле… Блин, ей-богу, russia is sur. Чего на слове-то ловишь? Мне Путин в себе не нравится… «В себе» не в том смысле как «вещь в себе», а в том смысле, что мне наличие Путина во мне не нравится. Шварца читал? Мне мой внутренний Путин не нравится. Его и хочу извести в первую очередь.
— А того, который в Кремле, — во вторую?
— Опять ты меня на слове… Ну чего мне тот, который в Кремле? Мне всё, что там, — я показал пальцем в потолок, — по барабану. Как говорилось в трейлере блокбастера «Чужой версус Хищник», «кто бы из них ни победил — мы всё равно проиграем». Мне не по барабану то, что у меня вот здесь, — ткнул я себя в грудную клетку, — и вот здесь, — ткнул я себя в лоб. — Ты меня понял?
— Не надо меня путать, чувачок.
— Я тебя, лысый, еще не путал. Вот если бы я стал рассуждать на тот предмет, что в зависимости от установки «разума» возможны различные контексты одного итого же символа, что наличие различных контекстов придает символу множественность значений, что под множественностью значений символа подразумевается одновременное сосуществование некоторого количества смыслов, число которых может быть потенциально бесконечным, — вот тогда бы я, возможно, тебя бы, лысый, и запутал… И себя. Себя — так точно. Я воды возьму?
— Воды тебе? — вскинулся Крот и издевательски засюсюкал: — Что, питиньки захотел, маленький?
Взял графин, обогнул стол и подошел ко мне походкой пеликана, отсидевшего ногу. Я протянул руку, но графина не получил, а получил — вот тебе, козел, сказка Шварца о Путине! — графином.
Слетая с табуретки, я подумал: ну вот и смерть пришла. И еще, напоследок, что это был, наверное, не «добрый» полицейский.
Табуретка, кстати, не упала.
Она была прикручена к полу.
Смерть оказалась черной лохматой собакой. Она лизнула меня в нос шершавой лопатой и сказала:
— Вставай.
— Не встану, — ответил я.
— Почему?
— Потому что тебя нет.
— Как это нет, если вот она я. Стою, лижу тебя шершавой лопатой в нос, разговариваю.
Я подумал: действительно, как это так ее нет, если вот стоит, лижет меня шершавой лопатой в нос, разговаривает. Но потом у меня возникли сомнения, и я даже смог их сформулировать:
— Нет, собаки не умеют разговаривать.
— Кто тебе это сказал? — спросила собака.
— Никто, я сам знаю.
— Откуда?
— Ну, просто знаю. Просто не видел никогда говорящих собак.
— Эмпирическим, значит, путем?
— Ну, получается.
— А если бы встретил говорящую собаку?
— Ну… Ну тогда бы поверил, что собаки умеют разговаривать.
— Считай, что встретил. Вставай.
Я подумал: выходит, собаки действительно умеют разговаривать. Эта же вот умеет. Не сам же я с собой сейчас разговариваю. А раз эта умеет, почему бы не уметь и другим? И решил встать, раз собаки умеют разговаривать. Раз собаки умеют разговаривать, эта тоже должна. Значит, это всё не бред с участием говорящей собаки, а правда. Почему бы тогда не встать?
Так я подумал как-то не так.
И встал.
— Пойдем, — сказала собака.
— Куда? — спросил я.
— Есть тут одно место.
И она, виляя куцым хвостом и зачем-то симулируя хромоту на переднюю правую, побежала по тропинке в глубь осеннего леса. А я постоял и немного подумал. Собственно, о том, что осенний лес случился очень вовремя. Потому как, по мне, если и умирать, то лучше всего это делать в осеннем лесу. Где много клюквы.
И я еще немного постоял, привыкая быть перпендикулярным небу. Постоял, привык и побрел за своею смертью, которая черная лохматая собака. Или наоборот. Ну не важно. Побрел. То и дело цепляясь за отполированные змеиные тела переползающих тропу корней.
Тропа тянулась вдоль оврага. Оттуда по мху вместе с ошметками тумана выползал наверх щедрый грибной духман. Я не видел, но живо представлял прозрачные лужи в белых чашах хрумких груздей. И в этих лужах — побуревшие галки сосновых игл.
Было сыро, звонко и светло. Лучи-рапиры навылет пробивали густые лапы дерев — ввысь из пожелтевшего орляка несостоявшиеся бизань, гросс-грот и просто грот-мачты ушедших от причала бригантин, янтарь слезой по рыжей чешуе, ажурная запутанность ветвей, верхушки… Верхушки — не знаю, голову же не задернешь, — внизу коряги-корни, того гляди растянешься. И так на ногах с большим трудом…
Тропа петляла-петляла, устала, обогнула навал коробок из-под водки и всякой другой селедки — воровски свалил какой-то нехороший гнус — и растеклась чистой палестинкой, на которой березка, куст рябины да два аккуратненьких стожка. Потому и пахло так сладко на этой поляне прелым сеном и — не потому, а почему-то еще — свежей стружкой.
Собака задрала ногу на березу и позвала:
— Иди сюда. — Я подошел.
— Встань здесь, — сказала собака, — и посмотри туда.
— Куда?
— Наверх.
Я поднял голову и увидел, как в узкую щель раздвоенной верхушки с трудом протискивается зеленоватый луч. Протиснувшись, он становился полосатым. И вот по этим темно-светлым клавишам скользил туда-сюда в собачьем вальсе обыкновенный желтый лист.
— Теперь-то понял, в чем фишка? — спросила собака.
— Еще бы, — ответил я.
— Ну тогда почеши вот тут вот, за ухом, да и ступай себе.
Я присел, снял с ее морды два репейника и почесал, где просила. А она лизнула меня за это в нос.
Из пасти ее пахнуло прокисшей ранеткой, и я очнулся.
Очнулся на полу, но принимать положение «сидя» из положения «лежа» не торопился. Решил набраться сил от мать сырой-земли. Хотя, конечно, там чистый бетон был. Но всё же.
А Кротяра уже сидел за столом и надувал от возмущения щеки:
— А вот это вот и вовсе сущее безобразие! Это уже, пожалуй, клевета, навет и разглашение государственной тайны в чистом виде.
Он зачитал вслух, видимо пытаясь призвать в свидетели моего гнусного злодеяния камерные стены:
— «Однажды Путин решил назначить своим пресс-секретарем продвинутого тележурналиста Леонида Парфенова. И сделал ему при личной встрече соответствующее предложение.
Парфенов, будучи человеком умным, впрямую, конечно, отказаться не мог, а будучи порядочным, не мог согласиться. И находясь в столь затруднительном положении, ловко увел разговор от идеологических разногласий в область разногласий сугубо эстетических. И так витиевато фразы выстраивал, что Путин в конце концов окончательно запутался и доводам летописца эпохи внял. На том и расстались.
И каждый, прощаясь, подумал о своем.
«Ирония вашего положения, мистер Андерсен, состоит в том, что хотите вы этого или нет, но всё равно будете мне помогать», — припомнил чьи-то чужие слова Путин.
«Путины приходят и уходят, а Парфеновы остаются», — в свой черед подумал о сокровенном Парфенов.
И кто из двух этих актуальных господ был ближе к истине, неизвестно.
Но, впрочем, чего гадать-то: время завтра покажет.