Потом встреча с Ганной.
(3.VI в Афинах.)
Я узнал ее еще до того, как проснулся. Она разговаривала со старшей сестрой. Я знал, где нахожусь, и хотел спросить, сделана ли уже операция, — но я спал совершенно изможденный, мне мучительно хотелось пить, но я не мог произнести ни слова; при этом я слышал ее голос, она говорила по-гречески. Мне принесли чай, но я был не в состоянии его пить; я спал, я все слышал и знал, что сплю, и знал еще вот что: когда проснусь, увижу Ганну.
Вдруг возникла тишина…
Ужас при мысли, что девочка умерла.
Я открыл глаза: белая комната, видимо лаборатория, дама, которая стоит у окна и думает, что я сплю и не вижу ее. Седые волосы, впечатление хрупкости; она стоит, засунув обе руки в карманы жакета, и ждет, глядя в окно. Кроме нас, в комнате никого нет. Чужая. Лица ее я не вижу, только затылок, коротко подстриженные волосы. Время от времени она вынимает носовой платок, чтобы высморкаться, и тут же прячет его в карман или нервно комкает в руке. Никаких других движений, она словно застыла: на ней очки в черной роговой оправе, по облику она похожа на врача, или на адвоката, или на кого-то в этом роде. Она плачет. Вдруг она подсунула пальцы под очки и стиснула лицо. Так она простояла довольно долго. Потом ей снова понадобились обе руки, чтобы развернуть мокрый платок, который она тут же засунула в карман, и вновь принялась ждать, уставясь в окно, в котором ничего не было видно, кроме планок спущенных жалюзи. Худенькая, спортивная фигура, прямо-таки девичья, если бы не волосы, почти совсем седые. Потом она еще раз вынула платок, чтобы протереть очки, и я увидел наконец ее лицо без очков. Смуглое лицо — если бы не голубые глаза, его можно было бы принять за лицо старого индейца.
Я притворился, что сплю.
Ганна с седыми волосами!
Видимо, я и в самом деле снова заснул, то ли на полминуты, то ли на полчаса, но вдруг моя голова, прислоненная к стене, качнулась вбок, я испугался — и Ганна увидела, что я проснулся. Она не сказала ни слова, только глядела на меня. Теперь она сидела в кресле, нога на ногу, и курила, подперев голову рукой.
— Как там? — спросил я.
Ганна молча докурила, потом сказала:
— Будем надеяться на лучшее. Все меры приняты, будем надеяться на лучшее.
— Она жива?
— Да, — сказала Ганна.
Она даже не поздоровалась со мной.
— Доктор Элетеропулос, к счастью, оказался в клинике, — сказал она. — Он считает, что это была не гадюка.
Она налила мне чашку чаю.
— Иди, — сказала она, — выпей-ка чаю.
Я совершенно не думал о том (говорю это без рисовки), что мы с ней не виделись двадцать лет. Мы говорили об операции, которую сделали час назад, или молчали, и вместе ждали дальнейших известий от врача.
Я пил чашку за чашкой.
— Знаешь ли ты, — сказала она, — что тебе тоже ввели сыворотку?
Я этого даже не почувствовал.
— Только десять кубиков, профилактически. Слизистая оболочка полости рта…
Ганна говорила очень по-деловому.
— Как это случилось? — спросила она. — Вы ведь сегодня были в Коринфе?
Меня знобило.
— Где твоя куртка?
Моя куртка осталась на берегу моря.
— Вы давно в Греции?
Ганна поражала меня: мужчина, друг, не мог бы задавать более деловых вопросов. Я попытался отвечать также по-деловому. К чему было без конца уверять, что я не виноват? Ведь Ганна ни в чем меня не упрекала, а просто задавала вопросы, не отводя глаз от окна. Так и не взглянув на меня, она спросила:
— Что было у тебя с девочкой?
Она сильно волновалась, я это видел.
— Почему он думает, что не гадюка? — спросил я.
— На, выпей еще чаю, — сказала она.
— Ты давно носишь очки? — спросил я.
Змеи я не видел, я только услышал, как Сабет вскрикнула. Когда я подбежал, она лежала без сознания. Я видел, как Сабет упала, и кинулся к ней. Она лежала на песке, потеряв сознание от падения, — так я сперва подумал, только потом я увидел ранку от укуса как раз над грудью, маленькую ранку, три царапинки друг возле друга, и я сразу понял, что произошло. Крови почти не было. Конечно, я тут же высосал ранку, как и полагается в таких случаях. Знал я также, что надо жгутом перетянуть вены, ведущие к сердцу. Но как тут перетянешь? Укус был как раз над левой грудью. Еще я знал, что необходимо немедленно вырезать или выжечь ранку. Я кричал, звал на помощь, но стал задыхаться, прежде чем добежал до шоссе, неся Сабет на руках. Ноги утопали в песке, и меня охватило отчаяние, когда я увидел, как по шоссе промчался «форд». Я кричал что было сил, но «форд» промчался мимо. Я стоял, с трудом переводя дух, и прижимал к себе бесчувственную Сабет, которая становилась все тяжелее, и я уже еле удерживал ее на руках, потому что она мне никак не помогала. Это было настоящее шоссе, но в этот час оно оказалось абсолютно пустынным. Я чуть-чуть отдышался и побежал по шоссе, покрытому липким слоем битума; я бежал все медленнее, наконец перешел на шаг, к тому же я был босиком. Солнце стояло в зените. Я плелся по шоссе и плакал, пока с пляжа на дорогу не выехала запряженная ослом двуколка, рядом шел парень, по виду рабочий; он говорил только по-гречески, но, заметив ранку, сразу все понял. Потом я ехал на груженной мокрым гравием тряской тележке, держа девочку на руках. Она была в купальном костюме (бикини) и вся в песке. Я не мог положить ее на зыбкую кучу мелких мокрых камней и держал на руках, с трудом сохраняя равновесие. Я умолял рабочего погонять осла, но осел трусил не быстрее пешехода. Тележка была скрипучая, с вихляющими колесами, и километр мы ехали целую вечность. Я сидел спиной к движению, ни одной машины так и не появилось. Я не понял, что мне сказал грек, почему он вдруг остановил тележку у колодца и привязал осла. Знаками он мне показал, чтобы я ждал его. Я умолял его ехать дальше, не теряя времени; я не понимал, что он имеет в виду, почему он оставил меня одного на тележке, одного с девочкой, потерявшей сознание, которой нужно было как можно скорее ввести сыворотку. Я снова высосал ранку. Оказалось, он направился к хижинам — видимо, за помощью. Не знаю, как он представлял себе эту помощь: то ли настой из трав, то ли заговор, то ли еще что-нибудь? Он посвистел, потом пошел дальше, потому что из хижин никто не вышел. Я подождал его еще несколько минут, а потом с девочкой на руках побежал вперед, пока снова не выбился из сил. Больше я не мог сделать ни шагу. Я положил Сабет на обочину шоссе — бежать все равно не имело никакого смысла. Не мог же я ее на руках донести до Афин. Либо придет машина, которая нас подберет, либо нет. Когда я снова принялся высасывать ее маленькую ранку над грудью, я заметил, что к Сабет медленно возвращается сознание: глаза ее широко раскрылись, но взгляд еще был бессмысленный. Она просила пить. Хриплый голос, замедленный пульс, рвота, холодная испарина. На месте укуса появилась, теперь я это ясно видел, иссиня-красная припухлость. Я побежал вдоль дороги, надеясь где-нибудь найти воду, но вокруг ничего не было, кроме оливковых деревьев да чертополоха на сухой земле, — ни единого человека, только несколько коз в тени; я мог звать и кричать, сколько мне заблагорассудится — был полдень, и мертвая тишина вокруг; я стоял на коленях возле Сабет. Она была в сознании, но в каком-то полусне, словно парализованная. К счастью, я заметил грузовик вовремя и успел выскочить на середину шоссе. Шофер затормозил. Машина была нагружена длинными железными трубами и направлялась не в Афины, а в Мегару — все же в нужную нам сторону. Я сел в кабину рядом с шофером, держа Сабет на руках. Грохот труб в кузове, и к тому же черепашья скорость — не более тридцати километров по ровной дороге! Куртка моя осталась на берегу моря, а деньги в кармане куртки. В Мегаре я дал шоферу, который тоже понимал только по-гречески, мои часы «Омега», чтобы он немедленно, не сгружая труб, ехал дальше. В Элевзисе, где ему пришлось заправляться, мы потеряли еще четверть часа. Никогда не забуду этого пути. Боялся ли шофер, что если я пересяду на другую машину, то потребую у него назад свои часы, — я не знаю, но, так или иначе, он дважды помешал мне пересесть. В первый раз нас обогнал автобус-пульман, в другой раз легковая машина, которую я мог бы остановить, но наш водитель крикнул что-то по-гречески, и машина умчалась. Он во что бы то ни стало хотел быть нашим спасителем, хотя шофер он был прескверный — подъем после Дафнии мы едва смогли одолеть. Сабет спала, и я не знал, откроет ли она еще когда-нибудь глаза. Наконец мы въехали в пригород Афин, но двигались все медленнее — задерживали светофоры, уличные пробки, а наш грузовик с торчащими из кузова длинными трубами был еще менее способен маневрировать, чем все остальные машины, хотя их пассажиры не нуждались в сыворотке. Омерзительный город, толчея, трамваи и ослики, запряженные в повозки. Конечно, наш шофер не знал, где находится больница, он беспрерывно останавливался и спрашивал прохожих; мне казалось, он никогда ее не найдет. Я либо закрывал глаза, либо глядел на Сабет, которая дышала очень медленно (оказалось, что все больницы в Афинах находятся на противоположном конце города). Наш шофер, деревенский парень, не знал даже названия улиц, которые ему говорили; я только и слышал: «Леофорес, Леофорес». Я пытался ему помочь, но даже не мог прочитать надписи на табличках — мы никогда не нашли бы больницы, если бы не один паренек, который вскочил на подножку и указал нам дорогу.