В отличие от Сахары, где я однажды пробовал заблудиться, эта пустыня кишит жизнью. По ней бродят независимые быки и скачут неоседланные кони. В камнях, предупреждают дорожные знаки, живут скорпионы, гремучие змеи и пауки «черные вдовы». Понятно, что меньше всего тут людей, во всяком случае, оседлых. Пустыня подразумевает перемещение. Даже флора тут легка на ногу. Сухие кусты перекати- поля колесят по красной земле, которая была бы уместней на какой-нибудь другой, расположенной ближе к Солнцу планете.
В лишенном примет пейзаже путнику, как буриданову ослу, трудно выбрать место для привала. За него это делает закон, превращающий в казино каждый оазис. В резервациях можно играть, но нельзя распивать спиртное. Индейцам от этого не легче. Доходы от белого азарта пропиваются в красной столице племени навахо.
Гэллап — странный город уже потому, что здесь больше всего миллионеров на душу крохотного населения. Улица (всё та же 66-я дорога) уставлена ломбардами, где жаждущие закладывают фамильное серебро и племенную бирюзу. Универмаг предлагает товары повседневного спроса: седла по 400 долларов, волчьи шкуры — по 600, лассо — 25, подержанные отдают за десятку.
Выйдя из магазина не сторговавшись, я оказался в центре внимания. Покрытый дорожной грязью, в малиновом шейном платке, с подобранным в пути орлиным пером за ухом, тут только я и походил на индейца. Мне даже похлопали прохожие братья, слонявшиеся большую часть своей жизни между Мак-Дональдсом и кинотеатром «Dreamcatcher». Шаманы так называют деревянный обруч с кожаной паутиной, в которой застревают сладкие сновидения, чтобы повторяться каждую ночь. Но в Гэллапе снами торговал Голливуд — без всякого успеха. Зал был закрыт до лета, когда сюда приедут «Солисты пустыни», чтобы сыграть индейцам Моцарта.
«Вот бы покойник обрадовался», — подумал я и отправился в Аризону.
Она, как стихи Цветаевой, открывалась верхним до — сразу за границей началась пыльная буря. Стойкий напор ветра поднял ландшафт за шиворот и вытряс его на нас. В красной пыли исчезли земля и небо. Тьма погрузила мир в транс, из которого нас вывел телефонный звонок.
— Ты хоть знаешь, — с упреком сказали в мобильнике, — что Папа умер?
— Все там будем, — искренне ответил я, ведя машину по наитию.
66-я, однако, не подвела. К вечеру, который мне уже казался вечным, она рванула в горы, перебравшись в знакомый климат. Первую сосну я встречал, как Шукшин березу: из деревьев в пустыне — только телеграфные столбы.
Как всегда, приближение гор рождало аппетит — и такой, и духовный. Первый в Сидоне утоляют наспех, зато душой занимаются всерьез. На бензоколонке, отклонив предложение сфотографировать свою ауру, я купил карту благодатных «воронок», ради которых сюда стекаются паломники той кудрявой секты, что объявила о наступлении Нового Века и скомпрометировала его.
К колодцу веры мы брели гуськом и молча, оставив из благочестия бутерброды в багажнике. Согласно карте, путь к духовным сокровищам был несложным: идти, пока не проймет. И действительно, тропа кончалась речной отмелью, которую украшали пирамидки из гальки, сложенные нашими благодарными предшественниками. Под алой, как знамя, скалой мы уселись дожидаться разряда духовной энергии.
Дело не в том, что я верю шарлатанам, я просто знаю, что они правы. В мире есть точки, где люди, а, может и звери чувствуют себя лучше, чем всюду. В таких местах устраивают капища, строят церкви, основывают монастыри. В Сидоне открыли «Метафизический супермаркет».
Заправившись, мы отправились туда, куда все — к Гранд-Каньону. Политически корректные гиды объясняют его происхождение двояко. Геологи утверждают, что полуторакилометровую пропасть миллионы лет рыла река Колорадо. Те, кто, как это водится в Америке, не верят в эволюцию, считают Каньон последствием библейского потопа.
Вторая версия мне нравится больше. Глядя с обрыва, понимаешь, откуда берется религия. У каждой обветрившейся скалы есть свое название, сравнивающее гору то с христианским, то с буддийским, то с языческим храмом. Но стоит опуститься солнцу, и каньон становится безымянным, как дао.
На заходе разноцветные утесы устраивают оптическую пляску. Обманывая зрение, смеясь над перспективой, они неслышно меняются местами, отменяя пространство, не говоря уже о времени. Каньон живет закатами и рассветами, старея на глазах одного Бога, в которого здесь легче верить: у такого зрелища должен быть автор.
Я убедился в этом тем же вечером, когда включил телевизор в мотеле. Молодой проповедник объяснял восторженной пастве, что каждый верующий разбогатеет, как Христос, который три года кормил апостолов, включая Иуду. Логика была на его стороне, но, не доверяя ни церкви, ни экономике, я остался при своих невыгодных заблуждениях.
Может, и зря: 66-я вела в Лас-Вегас.
Право убежища
Заповедник, где я прячусь от новостей военного времени, расположен между двумя транспортными артериями — шумной автострадой, привозящей пригородных жителей на городскую работу, и трудолюбивым Гудзоном, тесным от бесконечных баржей, сухогрузов и танкеров, трудно найти в Америке более густонаселенное место. Ведь этот пятачок зелени — часть того 14-миллионного Большого Нью-Йорка, который так привольно раскинулся на землях трех штатов, что никто толком не знает, где он кончается. До моста Джордж Вашингтон, соединяющего Манхэттен с Америкой, отсюда всего пять миль. Даже на велосипеде — полчаса.
Тем удивительней контраст, покоряющий каждого, у косо есть ключ от ограды, охраняющей от внешней реальности эту часть нью-йоркской природы. Проволочная сетка в два человеческих роста окружает кусок Америки размером в 60 футбольных полей. Забор нужен для того, чтобы не пускать посторонних внутрь, а своих (зверей) — наружу. Вход только для членов клуба, которым в обмен на ежегодный взнос в 40 долларов торжественно вручается ключ и правила поведения.
Строгий, как в монастыре, устав запрещает тут делать все, чем мы обычно занимаемся, когда выбираемся на природу. Здесь нельзя есть, пить, курить, лаять, сорить, загорать, слушать музыку, читать газеты, собирать флору и приставать к фауне. Категоричность запретов сводит наше воздействие на среду до того минимума, когда от человека остается одна тень. Даже следы не отпечатываются на каменистых тропах, заботливо проложенных так, чтобы не мешать птицам гнездиться, цветам расти и зайцам переходить дорогу.
Скромность, а точнее смирение, которого требуют правила, радикально меняет наши отношения с природой. Не гордым хозяином, а робким гостем мы входим в чужой дом. Разницу чувствуем не только мы, но и они — звери. Дураков нет, во всяком случае, в заповеднике. Поняв, что к чему, сюда перебрался один Ноев ковчег животных. Только птиц — 245 видов, включая хлопотливую стаю диких индеек, выводок шумных дятлов, меланхолического аиста-холостяка и молодого белоголового орла, позволяющего фотографировать свой державный профиль. В пруду живут карпы размером с корыто, верткие нутрии и кусачие (это порода, а не характер) черепахи, откладывающие мягкие яйца (сам видел) на маленьком пляже. А в соседнем болотце одной лунной ночью мне повезло стать свидетелем романтической сцены — любовного ритуала лягушек. Теперь я точно знаю, откуда берутся головастики. Такого вам в секс-шопе не покажут.
Есть в заповеднике и хищники — одичавшие собаки, которым ничего не стоит перебраться через забор. И еще — семейство осторожных лис. Весной их, как нас и тех же лягушек, обуревает любовь, и тогда в лесу пахнет ванилью — словно в пекарне. Но чаще всего мне встречаются в заповеднике олени. Многих я знаю в лицо, но они все еще не привыкли. Ходят за мной как приклеенные и рассматривают. Видимо, я им кажусь даже более интересным, чем они мне.
Конечно, в этой идиллии, как и в нашем мире, не обходится без войн. То на кости наткнешься, то на перья. Как-то я даже видел змею, поглощающую угря. Сюрреалистическое, надо сказать, зрелище: единоборство двух шлангов. Но хоть в эти схватки мы не вмешиваемся. На чужой территории нам приходиться воздерживаться от давней привычки — отделять зерно от плевел, защищать добро от зла и разнимать палача с жертвой.