— А мы правда все от обезьяны.
Зайцев опять засмеялся.
— Я серьезно говорю, — нахмурился Егоров. — Я это еще в Дударях читал, что мы все от обезьяны...
Тон у Егорова был такой, что мне самому, мол, неприятно это открытие, но не признать его все же нельзя. И Егоров вздохнул.
Домой он пришел очень поздно, но в темном дворе еще визжала пила и ухал топор.
Катя и ее ребятишки азартно работали под окном кухни, в полосе света, падавшей из окна от керосиновой лампы—"молнии». Они пилили и кололи дрова, и укладывали их тут же под низеньким навесом.
Егорову стало стыдно. Ребята и Катя работают, а он где-то там ходит, слушает митрополитов... А все думают, что он задерживается на работе. А на работе он сегодня оскандалился.
Катя, однако, обрадовалась его приходу.
— Вы, ребята, пилите, — оставила она пилу, — а я покормлю дядю.
Раньше она его не так называла.
— Нет, я уже поел, — сказал Егоров.
— Вижу, — вытерла руки фартуком Катя. — Вижу по личику твоему прекрасному, как ты поел. Краше в гроб кладут.
— Нет, я правда не хочу есть. Я буду сейчас пилить с вами.
— Поешь, — повела его в дом Катя. — Я сегодня щи варила. Большой чугунок. Мы уж во второй раз поели. Еще теплые щи.
Она три раза повторила это слово «щи», и Егоров вдруг так захотел есть, что у него засосало внутри.
— Хорошие, очень наваристые. С костями от ветчины варила, — поставила Катя на стол ароматную еду и нарезала толстыми ломтями хлеб.
Пригласительный билет на торжественный вечер в честь Октябрьской революции был, как сказали бы историки, переломным моментом в отношениях брата и сестры. Она теперь, казалось, с особым удовольствием ухаживала за ним, как за важным лицом, оказавшим ей высокую честь состоять в прямом родстве.
Егоров поел, и его быстро сморила дремота, но он ее преодолел и пошел пилить дрова.
Племянники оживились. Каждый хотел пилить с ним. Но счастье это выпало только младшему — Коле. Митя и Валентин кололи и укладывали дрова.
А Катя ушла намочить белье к завтрашней стирке.
9
Всю ночь Егоров ворочался, бился. И даже кричал во сне.
Снились ему мертвый аптекарь и какие-то облезлые тигры, которые во что бы то ни стало хотели сожрать Егорова. Он забирался от них на высоченную лиственницу, но они упорно лезли за ним.
И он чувствовал, что хочет спать, что силы иссякают, и боялся, что тигры обязательно растерзают его в таком состоянии. Но поделать ничего не мог.
Тигры, однако, его не растерзали.
Утром он проснулся бодрым, опять поел вчерашних щей и пошел на работу.
Работа оказалась на редкость странной.
Жур посадил его и Зайцева переписывать старые протоколы допросов и осмотра мест происшествий. Они сидели за одним столом.
Зайцев писал и сердился.
— Опять школа первой ступени...
Хотя едва ли ему приходилось в школе переписывать такие документы.
А Егоров молчал.
Школа первой ступени была сладчайшим воспоминанием его жизни.
В школе он встретил Аню Иващенко и влюбился в нее. И еще сейчас это воспоминание слегка туманит его голову. Надо бы хоть разыскать как-нибудь брата Ани. Интересно узнать, где сейчас Аня. Но все это успеется. Все это можно сделать потом.
А сейчас главное — работа. Все равно, какая работа — переписка или что-нибудь другое. Лишь бы пройти испытательный срок, утвердиться на этом месте.
В двенадцатом часу дня пришел Воробейчик и попросил Жура отпустить Зайцева съездить вместе с ним в Замошкину рощу, где минувшей ночью произошло два ограбления.
В третьем часу Зайцев вернулся из Замошкиной рощи, и уже сам Жур послал его привезти в уголовный розыск вдову аптекаря Коломейца, которая по справке адресного стола проживает в Зверином предместье, Вокзальная улица, дом номер двенадцать.
Зайцев во второй раз уехал.
А Егоров все продолжал переписывать старые протоколы.
Нет, он не все время переписывал. В обеденный перерыв, когда на втором этаже — в управлении милиции — затрещал звонок, Егоров вынул из кармана мешочек, в котором были кусок хлеба и две картошки, съел их и запил теплой водой из «титана» с кислой конфеткой «барбарис», выданной ему Катей в знак особого ее уважения к его необыкновенной деятельности.
Деятельность же оказалась не ахти какой необыкновенной.
Егоров понял, что его отстраняют от оперативной работы, но зато собираются, может быть, оставить на канцелярском деле. Вот так, наверно, все и будет. Их зачислят обоих в штат — Зайцева и Егорова. Только поставят на разную работу. Ну что же! Лишь бы оставили. Не все ли равно, что делать, в конце концов. Надо только стараться хорошо работать, а то и с канцелярского дела могут попросить.
И Егоров старался. Он выписывал аккуратно каждую букву и огорчался только, что ручка попалась какая-то расхлябанная, перо в ней все время болтается. Все пальцы испачкал чернилами. И еще, чего доброго, можно испачкать страницу.
Зайцев привез на извозчике вдову аптекаря и, оставив ее в коридоре у дверей, вошел в комнату Жура.
— А я тебя жду, — сказал ему Жур. — Надо бы еще привезти старшего брата Фринева, Бориса. Он живет на Белоглазовской, тринадцать...
Жур мог бы послать Егорова за этим Фриневым Борисом, пока не было Зайцева. Подумаешь, какая сложность! Но Жур все-таки не послал Егорова. Значит, правильно: Егоров, по мнению Жура, не годится даже для самой простой оперативной работы.
«Ну что ж, пусть, — подумал Егоров. — Пусть Зайцев ездит, а я буду переписывать. Все буду делать, что заставят. Я не капризный. Мне так даже лучше. Башмаки у меня худые. А на улице слякоть».
И все-таки где-то в глубине его сознания тлела, как уголек, горчайшая обида.
Не мог Егоров примириться с тем, что Зайцев лучше его, что Зайцеву все доступно, что Зайцева здесь уже считают боевым, а он, Егоров, вдруг бухнулся в обморок, как девчонка, испугался мертвого аптекаря.
Но теперь уж поздно жалеть об этом. Может, потом еще будет время и Егоров тоже покажет себя. А пока: «При осмотре места происшествия обнаружено... двоеточие. Как это может быть обнаружено двоеточие? Чепуха какая! Я ошибся. Я, наверно, устал...»
И он действительно устал.
Был уже шестой час дня. За окнами потемнело. Но Егоров решил исправить ошибку, решил снова переписать протокол осмотра с самого начала.
В это время к нему подошел Жур.
Егоров побоялся, что Жур прочтет последнюю фразу, заметит глупую ошибку и поймет, что стажер не годится и для канцелярской работы.
Егоров закрыл последнюю строку ладонью и размазал чернила. Руки от волнения у него были потные.
Но Жур не обратил никакого внимания на то, что пишет стажер. Жур сел на стул против него и сказал:
— Слушай, Егоров, у меня к тебе есть просьба. (Не задание, заметьте, а просьба.) Я вчера велел, чтобы в мертвецкой заморозили этого аптекаря Коломейца, ну его к черту. За ним тоже вскрываются дела. Но у нас, знаешь, какие там работнички. Может, ты съездишь в Ивановскую больницу, проверишь?
— Ну что же, — опустил глаза Егоров.
— Я знаю, тебе почему-то неприятно смотреть на этого аптекаря. Но такое дело — послать некого. У меня еще два допроса. Съездишь?
— Ну что же.
— «Ну что же» — это не разговор, — вдруг посуровел Жур. — Ты находишься на работе, с тобой говорит уполномоченный, — твой, стало быть, непосредственный начальник. Надо, во-первых, встать...
— Ну что же, — еще раз невольно сказал Егоров. И встал.
— Так, значит, съездишь? Можешь съездить?
— Отчего я не съезжу? Пожалуйста. Сейчас?
— Да, нужно бы сейчас съездить...
Но это только так говорится — съездить. А охать не надо. Можно пешком пройти два квартала Главной улицы, потом свернуть на Бакаревскую и спуститься к набережной.
Тут, на набережной, за понтонным мостом, и находится Ивановская больница.
Егоров пошел пешком. Он шел и все старался подавить в себе гнетущее чувство надвигающейся на него неотвратимой беды. И в то же время он думал: «А что, если б послали в мертвецкую сейчас Воробейчика или даже Зайцева? Они, пожалуй, и не почесались бы. Нет, наверно, и им было бы неприятно. Но они бы все равно пошли. И я иду. В чем дело?»