«Я хочу, чтобы жизнь наша была чистой, как родник, чтобы мы понимали друг друга с полуслова и никогда бы не ссорились, как другие, которых мы наблюдаем каждый день.
Подумай хорошенько, взвесь все обстоятельства «за» и «против» и ответь мне, пожалуйста, в письме или в записке, если тебе неловко отвечать на словах, как мне в эту минуту, в эту душную ночь перед грозой, когда я все это пишу и волнуюсь.
Осторожно жму твою красивую руку, робко гляжу в твои честные, таинственные глаза. Обещаю любить тебя всю жизнь, как самого любимого товарища.
С комсомольским приветом
Вениамин Малышев».
— Как считаешь, правильно? — спросил он меня.
— Правильно, — сказал я.
— Ну, тогда будем спать, — удовлетворенно вздохнул он, будто сбросил с себя тягчайший груз. — Утром чистенько перепишу…
За окном в небе сильно загрохотало, треснуло, разорвалось.
Небо на мгновение осветилось ярчайшим светом. И сразу по железной крыше, по наличникам, по стеклам открытого окна загремел, застучал, забарабанил крупный, благодатный, освежающий воздух и землю дождь.
А когда он вскоре закончился, оказалось, что уже наступило утро. Больше спать нельзя. Некогда спать.
Венька, так и не переписав письмо начисто, запечатал его в конверт, надписал на конверте адрес: «Кузнечная, 6, получить товарищу Юлии Мальцевой», — облизал языком марку, наклеил и сказал:
— Надо сейчас же отправить. А то вдруг передумаю. — И, помолчав, добавил: — Не люблю людей, которые все по десять раз передумывают. И сам не люблю передумывать. Уж раз решил — значит, нужно делать…
Венька как будто сам подбадривал себя.
Мы вышли на освеженную дождем улицу, пахнувшую омытой листвой и взрытой землей.
Венька перешел через дорогу, бросил письмо в почтовый ящик, внимательно посмотрел на него и улыбнулся грустно.
18
Дождь прошел только над самыми Дударями. А над трактом стояла такая же нестерпимая жара, как вчера, как все это лето. И по-прежнему летела желтая удушливая пыль.
Мы ехали не быстро, верхом на лошадях, взятых из конного резерва милиции. Нас было шесть человек вместе с начальником.
«Не мало ли? — подумал я, снова оглядев всех на тракте. — Не мало ли нас собралось, чтобы ловить неуловимого Костю Воронцова, «императора» не «императора», но все-таки нешуточного бандита? Неужели нельзя было опять сговориться хотя бы с повторкурсами? Пусть бы они послали с нами курсантов…»
Я ехал на рыжем, белолобом мерине рядом с Колей Соловьевым, выбравшим себе серого в яблоках жеребца, а Венька Малышев — позади нас, на такой же как у начальника, каурой кобылице. Он о чем-то спорил с начальником. Потом, хмурый, подъехал к нам. Он был хмурый оттого, что начальник в последний момент не согласился с ним и все-таки взял на эту операцию Иосифа Голубчика.
— Ну вот, припадочный опять едет, — сказал нам Венька. — Работаешь всю весну и почти что все лето как зверь. Все налаживаешь. Потом берут припадочного, и он может поломать всю операцию. Из-за своего геройства.
— Пусть теперь начальник за ним сам наблюдает, — покосился в сторону Голубчика Коля Соловьев. — Мы за этого орла не можем отвечать.
— Можем или не можем, а все равно ответить придется, — сказал Венька. И я ждал, что он повторит свою любимую фразу о нашей ответственности за все, что было при нас.
Но Венька промолчал и подъехал к Голубчику, фасонисто, с этакой лихостью сидевшему в казацком седле впереди нас на гнедой поджарой лошади. Видно, что Венька уговаривает Голубчика. А Голубчик, должно быть, не соглашается на уговоры и смеется, наматывая на руку ремешок от рукоятки плети.
Я вижу, как у Веньки бледнеет лицо, когда он оглядывается на начальника. Это значит, что Венька злится.
«Да плюнь ты на этого Голубчика! — хочется мне крикнуть Веньке. — Ну, едет — и пусть едет. Пусть начальник потом нянчится с ним…»
Мне обидно за Веньку, и я очень сердито думаю о нашем начальнике. Неужели он не понимает, что действительно может поломаться вся операция из-за его самолюбия, из-за того, что он пожелал взять на операцию этого недоучившегося гимназиста?
Уже два раза были неприятности из-за него: зимой, когда окружали Клочкова в Золотой Пади, и еще прошлым летом, во время операции на Жужелихе. Голубчик тогда, на Жужелихе, тоже преждевременно открыл стрельбу, желая показать начальнику свое геройство.
Я подъезжаю к Веньке, когда он удаляется от Голубчика, так, видимо, ни о чем и не договорившись с ним.
— А может, сделать по-другому? — советую я Веньке. — Если уж начальник упрямится, и ты ведь тоже можешь заупрямиться. Ты можешь сказать, что у тебя опять заболело плечо или еще что-нибудь и ты не можешь участвовать в операции. Пусть тогда начальник вместе со своим любимым Голубчиком ловят Костю. Забавно будет посмотреть, как они его будут ловить!
Я смеюсь. Но Венька все больше хмурится. Наконец он медленно и сердито говорит:
— Никогда не думал, что ты посоветуешь такую ерунду. Что я тут, для начальника, что ли, стараюсь? Нужно мне для него стараться? — И, тронув шенкелями каурую кобылу, он опять подъезжает к начальнику, опять о чем-то спорит с ним.
А начальник делает строгое, величественное лицо. Вот такое лицо он делает всякий раз, когда произносит свои глубокомудрые слова:
— Если память мне не изменяет, я пока тут числюсь как будто начальником…
Я угадываю, что именно эти слова он произносит сейчас.
А Венька, натягивая поводья так, что лошадь задирает голову, продолжает настаивать на чем-то.
Я напрягаю слух и откидываюсь на седле. Мне хочется понять, о чем они спорят.
Наконец до меня долетают слова начальника:
— Ну, делай как хочешь. Но только помни, Малышев…
А что надо помнить Малышеву, я не слышу.
Венька подъезжает ко мне.
— Начальник приказал, чтобы ты, я и Коля свернули сейчас на Девичий двор. Давайте поскорее проедем вперед…
Лицо у Веньки повеселевшее. Я понимаю, что это не начальник приказал, а Венька склонил начальника к такому распоряжению.
Мы сворачиваем с тракта в сторону Девичьего двора и въезжаем в густой, толстоствольный лес, где можно продвигаться только гуськом друг за другом, по узенькой тропинке, которая то исчезает, то возникает вновь, петляя и извиваясь.
Вот уж где совершенно нечем дышать, как в бане, в парном отделении, когда парятся сибирские древние старики. Мы сразу же покрываемся липкой испариной. И на потные наши лица и руки налипает густая мошкара. Она вместе с дыханием попадает в рот, в горло.
Я все время отплевываюсь. А Венька весело спрашивает меня:
— Ты вспоминаешь эти места?
— Ну да, — откликаюсь я не очень весело, потому что ничего не вспоминаю и некогда мне вспоминать.
— Мы же были тут с тобой зимой, — говорит он. — Помнишь?
Я утвердительно мотаю головой, стараясь одновременно отбиться от мошкары, облепившей и шею и плечи и, кажется, пробравшейся уже во все мои внутренности.
— Помнишь? — опять спрашивает Венька.
— Помню, — говорю я.
Однако, мне думается, я никогда не бывал в таком аду.
Даже всегда невозмутимый Коля Соловьев говорит:
— Жалко, я маску против мошкары с собой не захватил. Хотел захватить и забыл. Беда как беспокоят, заразы! Прямо глаза выедают…
Временами мы едем почти в полной темноте. Высокие и густые вершины деревьев заслоняют солнце, не пропускают света.
Под ногами лошадей хрустят сухие ветки.
А мошкара и во тьме терзает нас.
— Мы тут, левее, с тобой проходили зимой, — вспоминает Венька.
А я по-прежнему ничего не вспоминаю.
— Тут речка недалеко, — как бы успокаивает он меня и Колю Соловьева. И голос у него все время веселый, даже радостный. Неужели его не тревожит мошкара? Или он просто не замечает ее, потому что увлечен предприятием, о котором мечтал давно? Жалко, что мы не сможем искупаться. Мало времени. Еще долго ехать…